— А коли, говорю, совестно, так подари картинку своего писанья.

Так и запрыгал… Руку мне пожимает, меня же благодарит, что картину у него потребовал… Слезы даже на глазах выступили. А не тому рад, что деньгами мне не поплатился. "Мне, говорит, то дорого, что вы, Ифан Симонишь, искусство любите".

А я ему:

— Уж там, брат, люблю ли я, нет ли, а картинку-то мне подай.

— Есть, говорит, у меня "Разбойник венецианский", младенца режет, да есть, говорит, "Итальянское утро", да есть, говорит, губернаторский портрет.

Разбойника взять поопасился. По должности неприлично… Стряпчий… У царского-то ока да вдруг разбойник в доме заведется?.. Хоть и не русский, а все нехорошо… Опять же супруга каждый год тяжела бывает, неравно на последних часах взглянет на «Разбойника» да испужается… Портрет взять, думаю, будет не по чину, смеяться бы не стали: "Какая-нибудь, дескать, пигалицa, уездный стряпчий, а тоже подобие его превосходительства у себя имеет". Давай, говорю, "Итальянское утро". На том и решили.

Добрая неделя прошла, а «Утра» нет как нет… Стал я подумывать, не надул ли меня немец, по губам только не помазал ли? Однако ж нет, везут из Княжова ящик аршина два длины, полтора ширины. Вот оно "Утро"-то!.. Честный человек, не надул.

Жену кликнул… Гляди, мол, «Утро» привезли. Дети прибежали.

— Папася, папася, — голосят, — это пастила, что ли?

— Нишкните, говорю, какая тут пастила! Тут "Итальянское утро": солнышко восходит, коровки идут, пастушок на свирелке играет.

Ребятишки так и запрыгали: один кричит: "папася, мне коловку!", другой голосит: "папася, патуська!"

Как вскрыл да поставил я картину на стол, так даже ахнул… Этакой ты бесстыжий, Карл Иваныч! К женатому человеку да такую пакость!.. Утра-то на картине вовсе нет: стоит молодая девка в одной рубахе, руки моет, рубашонка с плеч спущена, все наружи, рядом постель измятая… И другое житейское — все тут же!

Жена как взвизгнет да всплеснет руками. Плюнула на картину, говорит:

— Срамник ты, срамник этакой, Иван Семеныч!.. На старости лет пакостями вздумал заниматься!.. Я, говорит, отцу Симеону пожалуюсь, задал бы тебе на духу хорошенького нагоняя, епитимью наложил бы. А меня, покаместь эта мерзость в доме, ты и не знай.

Ушла и дверью хлопнула.

А ребятишки пальцами в картину тычут, кричат: "кормилка! кормилка!" А кучер Гришка, что ящик в комнаты вносил, сзади стоит, ухмыляется да бормочет себе под нос: "ровно кума Степанида".

— Вон все пошли! — крикнул я.

Остался один перед «Утром», разглядывать стал… Бес и ну смущать… Глаза масленые, с поволокой, зубы белые, сама дородная; смугла, зато грудиста, а волосы смоль, как есть смоль черные.

Гляжу-гляжу, а сам чувствую, как грех-от на душу лезет. Мурашки по спине… Дышишь — задыхаешься, в сердце ровно горячей иглой кольнуло тебя. Разбежались глаза… Хорошо намалевано!.. Да где ж "Утро-то итальянское"?

Вспомнил, что в законе, в браке то есть состою — нечего, значит, на чужую красоту глаза пялить… Какую бог послал — той и держись, а на чужую не смей зариться, грешных мыслей не умножай!.. Так господь повелел… "Греховодник ты, греховодник, Карл Иваныч! Вот оно в тихом-то болоте черти живут. Тихоня, скромник, бывало на курносую, рябую стряпку взглянет, так весь зардеет, а вот чем занимается!.."

Жену кой-как усовестил, резоны ей представлял всякие: даровому-де, коню, матушка, в зубы не смотрят, а тебе, говорю, опасаться нечего, девка не живая.

Степанидой попрекнула. А я ей:

— Степанида, говорю, матушка, вещь живая, и ты сама знаешь, что я теперь — ни-ни. А это, говорю, картина, вещь бездушная, греха от нее случиться не может.

Так да этак, уговорил Катерину Васильевну повесить картину в гостиной.

Повесили. Только стал я замечать, что моя Катерина Васильевна невесела ходит; каждый раз, что ни пройдет через гостиную, плюнет. Иной раз всплакнет даже. Станешь что-нибудь говорить с лаской, она: "Ступай, говорит, в гостиную, там у тебя "Итальянское утро".

Раздор семейный, несогласие!.. Ах, ты, немец окаянный!

Рождество Христово подошло, с визитами все. Мужчины приедут — с «Утра» глаз не сводят, а барыни — хоть святых вон неси. "Человек вы немолодой, Иван Семеныч, — корят меня, — малых детей имеете, а такой соблазн в честной дом внесли… бога не боитесь!.." И ни одна, бывало, мимо картины не пройдет, чтобы не плюнуть!.. А небось, как у его превосходительства Алексея Михайлыча в Княжове балы бывают, так из угольной от Аполлоновой статуи наших барынь плетью не отгонишь.

Житья не стало от окаянного «Утра». Отец Симеон началить стал: "Грех, говорит, в одной комнате со святыми иконами богомерзкое изображение держать".

Жаль было картинки. Не бросить же!.. Ежели в гостиной нельзя держать, перенесу ее в заднюю, — маленькая там у меня горенка есть, для прохлады…

Хуже стало. Весь Рожнов заговорил, что царское око в потаенный разврат ударился! Отец протопоп заходил, строго выговаривал.

Провались ты, думаю, окаянный немец, со своим "Итальянским утром"! — Заколотил его в ящик, и назад в Княжово. "Давай, — пишу Карлу Иванычу, — губернатора".

О ту пору, как я «Утро» отправлял, его превосходительство господин губернатор у нас в Рожнове на ревизии был. Приехал грозный и уехал грозный. Такой робости задал, так всех понастроил, что только господи ты боже… Во все сам входил: и сукно на столах охаял, и ковер, говорит, по закону должен быть… Заметил, что законы не за замком лежат, что стулья поломаны, на заднюю лестницу даже ходил. Всем досталось, а мне изволил сказать: "Ты ни за чем не смотришь, ничего не видишь!" Так и сказал… Ей-богу!

Думаю: "Ну как немца да продернет на портрете… Как угораздит его, чертова сына, без орденов изобразить. Повесить нельзя будет его превосходительство. Хуже "Итальянского утра" выйдет".

Везут ящик. Тут я ни жену, ни детей не позвал, вдвоем с Гришкой ящик вскрывали… Ах, ты, немец окаянный… Звезду намалевал, а ленты нет… Да еще во фраке изобразил начальника-то губернии!.. А у фрака-то, можете себе вообразить, лацкан больше чем ползвезды закрывает.

А сходствия много; и смотрит грозно и руку за жилет. Так вот, кажется, сейчас и скажет: "а ты чего смотришь, дурак?"

Повесил я портрет в гостиной над диваном. Спервоначалу у нас в доме все посмирней пошло, и жена меньше ругается и развратом не попрекает. Кто ни придет, всякий, бывало, с почтением взирает. Один Иван Павлыч, ну да он что?.. Волтер, так Волтер и есть.

Заварилось той порой казусное дело. Окружной с откупщиком не поладил, каши ему наварил. Из-за выставок дело пошло. Знаете, выставка пятидесятидневная, а сидят с вином круглый год. Окружной взъерошился, дело поднял. Произвели следствие, в уездный суд представили, плохо откупщику. Сам прискакал… Заметался во все стороны: "отцы, говорит, родные, выручайте". С окружным на мировую, с нами тоже.

Только что уехал он от меня, стою в гостиной, считаю благостыню. Поднял глаза, варом меня обдало! Его превосходительство глаза так и выпучил. "А! мошенник, попался!.. В моем виду берешь!.. А по Владимирке хочешь?.. А?.." Руки с деньгами я за себя, сам думаю: "А в самом деле, неловко в присутствии его превосходительства якобы благодарность получать. Оно, конечно, не в самоличности, однако ж подобие".

Да сыскоса и глянул на портрет… диво, ей-богу!.. Не страшно.

"Однако ж, думаю, что ж это за оказия? Стал замечать: никто не боится портрета, даже и ребятишки. Старший-от у меня побойчее, без робости в гостиную ходит, запрыгает на одной ножке перед портретом, спустит рукава с ручонок да и кричит во все горло: "Альмянин, альмянин, больсеносой альмянин!"

— Какой, — крикну ему, — армянин? Это начальник, ты должен иметь к нему уважение.

А он прыгает да твердит: "Не нацяльник — альмянин!.. Не нацяльник — альмянин"… Да все на одной ножке. Сек два раза — неймется.

Цесарцы[1] в Рожнов приехали, моя Катерина Васильевна и кликни их… Бабье дело, им бы хоть поглазеть на нарядные вещицы. Разложили цесарцы товары в зале. Жена и ну приставать: купи да купи ей браслетку да брошку. Я сначала будто не слышу, а как надоела, вызвал ее в гостиную, стал урезонивать.

вернуться

1

Цесарцами назывались мелкие торговцы, развозившие по городам и помещичьим деревням товары и лекарства. Они назывались и "венгерцами"