Изменить стиль страницы

Печальным оказалось мое путешествие. Дом родителей Узакбергена-ага я разыскал довольно быстро, но, переступив порог, узнал, что моего первого вожатого уже нет в живых. В сорок третьем пришла «черная бумага» на него, а в сорок четвертом — на его младшего брата, моего тезку, Тулепбергепа. Старики остались одни — больные, немощные, разбитые тяготами минувших лет и обрушившимся на них горем.

Вспоминая сына, мать Узакбергена постоянно плакала, у меня тоже слезы подкатывали к горлу, а вот его отец держался стойко. Он не то успокаивал нас, не то нам приказывал:

— Не оплакивайте их. Джигиты, которые за Родину погибли, погибли в сражении — приняли святую смерть. Ими гордиться надо, а не слезы по ним лить.

Мать Узакбергена приготовила чай. За чаем я стал рассказывать, как и когда познакомился с их старшим сыном. Объяснил, кто я сам таков, из какого рода-племени, чей сын, чей внук.

— Ой-бой! — перебил меня Бекнияз-ата. — Да ты, выходит, внук Хакимнияза? Вот ведь как получается. А мы-то с твоим дедушкой давние друзья, соратники-соработники. Когда Советская власть настала, меня избрали аксакалом,[45] а дедушку твоего определили ко мне стременным. Сколько мы с ним вместе по степи поездили, сколько раз за врагами гонялись — и сосчитать невозможно.

— Тулепберген, а разве вы с нашим Узакбергеном не рассказывали друг другу о своих родителях и близких? — удивилась его мать.

Я вспомнил, что действительно о родственниках мы, кажется, не говорили, хотя по старинной народной привычке в наших краях у человека первым делом спрашивают, чей он и откуда.

— Знаешь, старуха, — медленно произнес Бекнияз-ата, — у наших детей уже другой нрав был. Они у друзей не выспрашивали, кто кому кем доводится. Они все хотели ценить человека самого по себе… А может, это и верно.

Я попросил, если можно, показать мне последние письма моего вожатого. Его мать открыла сундук и достала две аккуратно сложенные и перевязанные стопки треугольников.

— Вот это — от Узакбергена, а это — от нашего Тулепбергена.

Я постеснялся их развязывать, но она сама вынула из стопки два последних письма и протянула мне. Письма были в стихах.

Заметив мое удивление, мать Узакбергена сказала: — Да. Они оба у нас поэты.

Но старший вроде бы посильнее меньшого, — добавил Бекнияз-ата.

Мать Узакбергена извлекла из сундука несколько толстых тетрадей.

- Вот, все это его стихи, — сказала она, бережно прикрывая тетради ладонями и слегка поглаживая их. — Хоть и пришла на него «черная бумага», но я все еще не верю, будто он погиб. А он, уезжая, просил: «Мама, сбереги это». Вот и берегу.

— Пусть Тулепберген посмотрит, — разрешил Бекнияз-ата, — раз он знал нашего Узакбергена и раз он внук Хакимнияза, то ему можно.

Старуха придвинула тетради ближе ко мне, но все время следила за мной внимательно-настороженным взором, словно боясь, что я ненароком испачкаю, помну, а то и порву какой-нибудь листок. Читать в таком случае я, конечно, не мог. Сумел лишь просмотреть несколько страничек, и то бегло, как говорится, по диагонали.

На обложке тетради, что лежала первой в стопе, значилось: «Дневник У. В.». Я тут же начал вспоминать все, что диктовал мне когда-то мой вожатый, и, открыв первую попавшуюся страницу, прочел:

«Только теперь каракалпакская молодежь начинает дотягиваться до настоящей науки. Пока мы лишь прикоснулись к великим знаниям, накопленным человечеством. Чтобы овладеть ими, нам придется переделывать самих себя, придется приучать себя к напряженному душевному и умственному труду. А потом придется переучивать и весь народ, прививать ему привычку доверять точным знаниям, а не просто повериям и обычаям. Без этого не обойтись. Могут быть отдельные ученые и поэты, но не может быть науки и литературы у необразованного народа. Это, конечно, трудно, но медлить некогда. Далеко отстали. Надо торопиться, догонять человечество, а то у всех в хвосте…»

В другой тетради — переводы. Была и отдельная тетрадка с переводами пьес Шекспира. Видимо, Узакберген не только говорил о необходимости создать общий учебник мировой литературы, но и сам активно готовил этот учебник.

В последней тетрадке были его собственные стихи. Я успел пробежать глазами лишь несколько страничек. Сначала удивился и обрадовался. Таких великолепных строк на каракалпакском языке я еще не слышал и не читал. Но потом приуныл: куда ж я стремлюсь в поэты со своим-то талантишком? Вот как надо слагать стихи! Вот как. А у меня не стихи, а стыд один…

…Сколько раз в жизни приходилось жалеть о том, что в свое время упустил или потерял по нерасторопности и бестолковости. Но самому себе еще можно простить собственные просчеты, за которые потом сам же и расплачиваешься. Тут вроде бы сам с собою и поквитался. А как быть, если твоя оплошность дорого обошлась другому человеку? А если — многим людям?!

До сих пор не могу простить себе, что не выпросил тогда у родителей Узакбергена его стихов, хоть на время, чтобы переписать их. Не выпросил, не вымолил, не убедил их, что это необходимо. Его мысль, его чувства, стихи его нужно не в сундуке хранить, а распространять, публиковать. Эту оплошность я до сих пор простить себе не могу.

В 1947 году, то есть через два года после того, как я посетил родителей Узакбергена, Амударья снова вышла из берегов. На этот раз она затопила и десятый аул Караузякского района. Скорее всего, тетради Узакбергена Бекниязова погибли во время половодья. Но может быть, старикам удалось спасти хотя бы часть записей сына? Не знаю. Вскоре после наводнения оба они умерли.

* * *

Учеба шла ни шатко ни валко. Через месяц перезнакомился со многими ребятами, а в нашу компанию «изготовителей подложных документов» вошел и Бауетдин Пахратдинов (теперь он возглавляет отделение имени Чапаева в совхозе имени Жданова). Бауетдин был постарше нас, неопытней. Был он и решительнее, напористее нас и, пожалуй, оборотистее, что ли? Если уж мы переживали, что из-за войны потеряли много времени, то он-то подавно. По его годам надо было не в училище поступать, а давным-давно в институте учиться. В войну Бауетдин работал в колхозе бухгалтером, тяга ко всяким расчетам и подсчетам была у него в крови. Он-то нас и перебаламутил и поднял с места.

— Слушайте, парни, я все рассчитал. Чем киснуть тут в училище, давайте-ка лучше махнем в Нукус, поступим на подготовительные курсы пединститута. Через год мы — студенты института.

— Вот это идея! — воскликнул восторженный Асен. — Ну и голова же у тебя! Это ж не голова, а целый Верховный Совет. Чем три года тут корпеть, а потом поступать в институт, мы сразу на подготовительный — и два года чистой экономии. Хоть два года, да наверстаем. А? Что скажете, джигиты?

Толыбай согласился, но согласился как-то вяло;

— Конечно, неплохо, если поскорее выучиться.

А мне вспомнились слова Узакбергена: «Надо торопиться догонять человечество». И я поддержал Бауетдина.

На следующий день рано поутру, по сказав никому ни слова, забрались мы в кузов машины, идущей в Нукус. Машина была с хлопком, и доехали мы как в мягком вагоне. В Нукус прибыли к вечеру и заночевали в одном из домов на окраине, на берегу канала Кызкет кен — канала «Утопившейся девушки».

Есть множество поверий, согласно которым души утопленников по ночам тревожат спящих людей. Видимо, что-то такое произошло в этом доме на берегу печально известного канала и с нашими спящими душами. Утром двое из нашей компании рассорились аж до драки.

Дело в том, что у меня и у Асена были похожие фуражки. Это и немудрено. Только что закончилась война, основной головной убор — фуражка, доставшаяся от какого-нибудь демобилизованного солдата. Фуражки у нас были одного размера и одинаковой потрепанности. Даже козырьки одинаково заломлены, только у него слева, а у меня справа. Прежде чем надеть фуражку, мы с Асеном, как правило, довольно долго выясняли где чья, внимательно обследуя козырьки.

вернуться

Note45

В данном случае председатель аулсовета.