Изменить стиль страницы

Вот беда кунградского рода — нет у главы рода наследника. Едва закроются глаза старого беркута, отпихнут несмышленого Турекула кулаком в грудь, а то и пинком в зад — и станет ханом кунградского рода Байкошкар-бий, наглец и пройдоха, благо у него есть наследник завидный. Потому и хотелось Рыскул-бию приручить Есенгельды, — как знать, быть может, удастся пристроить при нем Турекула?

Рыскул-бий знал цену Есенгельды. Разумеется, он не ровня Маману. Но ничего лучше этого смазливого, самонадеянного пустобая кунградский род не породил.

Который уж год присматривался Рыскул-бий к Маману и против воли, втайне любовался им. Любовался — и в ту памятную пятницу, когда он по праву сел на коня, и в то утро, когда стоял у старого дуба, на волоске от гибели, и его прикрыли своими телами сироты, а следом весь народ, и особо, до боли, до скрипа зубовного, — в Орске, когда он надел зеленый камзол, покорив русских, обольстив самого царского наместника, и когда усидел в коляске Абулхаир-хана, в которой Рыскул-бий не сиживал… Бог мой, какой сын! Ради такого сына положить свою голову, как положил Оразан-батыр, — недоступное счастье. Ради Турекула этого не сделаешь.

Не потому ли Рыскул-бий уже дважды столько сил, свирепых сил положил на то, чтобы убить Мамана?

Давно, с той поры как четверть века назад по соседству поднялась исполинская фигура царя Петра и заслонила собой мир, почувствовал старый беркут: меняется неумолимо лицо времени. Еще до годины белых пяток, а тем более после нее воплотилось это лицо в Оразан-батыре, а ныне воплощается в Мамане. Царь Петр помер, его сменила на престоле одна баба — Анна, потом другая баба — Елизавета, но от петровского пинка еще гудит земля и кружатся головы. Кажется, и в мыслях нет у Мамана ни ябинского рода, ни кунградского, ни мангытского, ни ктайского, ни кенегесского, ни жалаирского, есть единые, хоть и разорванные над вое джунгарами, каракалпаки. Что с нами станется, ведомо одному богу, но, может, Маман — это будущее черных шапок?.. И все же Рыскул-бий хотел, злобно хотел его убить. Слаб человек, из праха земного слеплена его смертная плоть, и она вопиет: убей то, чем ты не владеешь, то, что тебя краше.

— О… лживый мир… — шептал себе в бороду старик, разбитый, изломанный горем, злостью и стыдом, жизнью долгой, суетной и праздной.

Сбоку выскочил заяц, побежал впереди. Худая примета. Рыскул-бий хлестнул нагайкой коня, пустился зайцу вдогонку. Заяц заметался из стороны в сторону, Рыскул-бий настиг его и затоптал конем. Подоспели два аткосшы. Заяц был еще жив. Рыскул-бий, задыхаясь, кивнул одному из аткосшы:

— Слезай, прирежь.

Показался аул. Согбенный старик вышел Рыскул-бию навстречу с веревкой в руках, видимо, собирать хворост. Посмотрел на всадников из-под сморщенной сухой ладошки, узнал Рыскул-бия.

— Э, хан кунграда… разгуливаешь на иноходце, а народ твой разоряется…

— Что-о ты сказал? — нараспев выговорил Рыскул-бий. — Повтори!

— Опять брат на брата… грабим друг дружку… Рыскул-бий рывком наклонился и схватил старика за сивые вихры.

Ты, помешанный… из ума выжил? Будешь болтать?

Но старик не отступился.

— Старый бирюк, укороти лапы… Чем затыкать мне рот, посмотрел бы на мою спину. Глянь, какая она у меня с сегодняшнего утра…

Старик задрал себе на голову рубаху. Спина его была исхлестана лиловыми кровоподтеками. Так стегать нагайкой старика?

— Кто это тебя? За что?

— Один… на черном гунане без седла, кривой… Я говорю, бог наказал Мамана гибелью отца. Он и давай! Я и тебе скажу, бирюк беззубый, доверились мы тебе, а ты? Не можешь оборонить своих овец, так отдай посох Байкошкар-бию. Он побойчей тебя. Он уже там, с джигитами…

— Где?

— На месте! Ему некогда разгуливать на иноходцах без толку, без проку.

Рыскул-бий хлестнул коня, крича: — За мной! Живей! Живей!

15

— Почтенные! Правоверные! Убогие! Несчастные! Проклятые!

Все тщетно. Голос Мурат-шейха тонул в диком оглашенном оре.

Не менее чем полсотни конных и пеших сцепились в драке близ старого дуба. Люди осатанели, дубарили и колошматили друг друга чем попало; шли в ход и кулак, и сапог, и зубы, и нагайка, и дубинка, и камень; и подобно людям, грызлись, лягались кони. Не разберешь, кто кого бил. Ералаш несусветный. Казалось, в незримой паутине, в ужасе перед невидимым пауком, ошалело бились мухи, большие и малые, набрасываясь друг на друга с бешеным жужжаньем.

В толпе дерущихся метались, мыча, блея, коровы и овцы. Женщины простоволосые, босые детишки и хилые старики гонялись за скотом, стараясь загнать его в аул. Всадники хлестали их нагайками, гоня скот прочь от аула. Другие всадники в запале наскакивали на этих и на кого попало, ломили чужих и своих. Драка кружилась, клубилась, то тесней, то просторней, подобно водовороту.

Мурат-шейх охрип от крика. Не вытерпев, погнал своего коня в самую гущу… Сильный конь, свежий и неутомленный, играючи под седоком, разделил было толпу надвое. И тут шейх натолкнулся на Байкошкар-бия и Кривого Аллаяра. Держа в зубах нагайку, рыча по-собачьи, Байкошкар-бий стаскивал Аллаяра с вороного гунана. Шейх встал между ними, с трудом расцепил. Распаленный, посиневший от ярости, Байкошкар-бий заорал:

— Хе, шейх наш, и не стыдно вам быть и хозяином и вором?

— Назад! Отступись! Ты кого называешь вором? Ты на пороге моего дома…

Байкошкар-бию некогда было объясняться. Замахнулся на шейха нагайкой, чтобы не мешал делу. Кривой Аллаяр вышиб нагайку из руки бия ударом дубинки.

Хотел что-то сказать шейху, но запнулся на первой букве, зааукал, как немой или заика.

Сбоку вывернулся Избасар-богатырь. Детская его голова, едва видная над косматым воротом овчинной шубы, была окровавлена. Не разбирая, изо всей мочи огрел Избасар коня шейха нагайкой по ухоженному крупу; конь взвился на дыбы и, взбрыкивая задними ногами, понесся куда глаза глядят. Унес седока далеко в степь, не слушая узды, вырывая повод из его рук.

Молодой всадник догнал и остановил коня шейха, схватив твердой рукой за уздечку, у самых удил. Мурат-шейх вскрикнул радостно и виновато. Это был Маман. Следом подоспели Пулат-есаул и двое подручных джигитов. Они прискакали из ханского аула. Что случилось? Что там такое?

— Понять невозможно. Дурман… Боюсь, что и наши джигиты грешны, у всех рыло в пуху.

Тем хуже. Никому спуску не будет, — бросил Маман через плечо, пришпоривая своего коня.

Разгоряченный, покрытый потом, конь Мамана вновь пустился вскачь, но казалось, что Маман подъехал неспешно, словно присматриваясь к дерущейся толпе. И казалось, что крикнул он не так уж громко:

— Стойте, каракалпаки! Богом проклятые, стойте! Ябинцы, стой! Кунградцы, стой! Вы не враги… Нет здесь врагов, есть дурачье, наказанное проклятьем. Все опустите руки, все!

Голос у Мамана зычный, как у Оразан-батыра, однако не грозный, скорей холодный. Но драка тут же стала утихать, не столько оттого, что такое он кричал, сколько оттого, что он объявился у старого дуба. То там, то тут толкались, пинались, скалились, словно умеряя бег, переходя на шаг, но все разом смолкли, оторопело и туго вдумываясь в то, какую нелепицу слышали: нет врагов? мы дурачье? Как бы не так!

Пулат-есаул врезался в толпу, тыча в лица то сапогом, то нагайкой тех, кто еще пинался и скалился.

— Псы ненасытные… угомонись!

От него молча отмахивались, отворачивались, не спуская глаз с Мамана.

Незримая паутина словно разорвалась, мухи перестали биться. И тогда открылось, что на каменистой проплешине посреди толпы лежат две лошади с переломанными спинами, а под ними — два человека при последнем издыхании.

К лошадям подошел милосердный человек с длинным ножом, а людей выпростали из-под лошадей и отнесли под дуб — доживать, что им осталось.

— Теперь — правду! — сказал хрипло Маман. — Врать не советую! Что за разбой? Кто начал?

Из толпы выдвинулся Байкошкар-бий; из его распухшего носа капала кровь. Бий дергался и кривлялся в седле, словно передразнивая кого-то.