Изменить стиль страницы

— Пу-сто-о? — вскричал Есим-бий, человек с проседью на голове. — Пусть посмотрит, что у нас в ущелье, близ аула шейха и Оразан-батыра…

— Слава богу, — перебил Маман, — теперь уже ни чего, кроме связанных стражников, помирающих от голода.

«И старика в пещере… — подумал Маман с болью, — помоги ему бог…»

— Как… — проговорил Мурат-шейх упавшим голосом в общем молчанье. — Я запретил тебе подступаться к пленным ближе чем на версту…

— Простите, шейх-отец. Поймите грешного сына.

— Выпустил!

— И проводил в дорогу, пожелав счастливого пути. А потом поехал — вас искать.

— Когда это было? Где они сейчас?

— Вы их не догоните, не сыщете. Тому третьи сутки.

— Аманлык… Это правда? Где пленные? Говори!

— Мой бий все сказал, шейх-отец, — ответил Аман-лык, вставая.

Шейх воздел руки к небу, словно готовясь к молитве или проклятью.

— Бии мои, этот несчастный лишил нас чести…

— Наоборот! — вскрикнул Маман.

Но его голос заглушило общее яростное рычанье и завыванье, мало похожее на львиный рык, больше на вопль гиены.

— Был у нас в руках меч, он его бросил в пучину! — кричал Рыскул-бий, закатывая под лоб мутные глаза, тряся немощными кулачками.

— Приведи раба к священному колодцу, он в него плюнет! — кричал добрейший Давлетбай-бий.

— Связать их обоих! — приказал шейх.

Этого только и ждали бийские аткосшы. Налетели, закрутили за спину руки Маману и Аманлыку. Мамана, связанного, положили на коня, поперек седла, а Аман-лыка посадили — лицом к хвосту. Они не сопротивлялись.

— Да будет мне бог судьей, — сказал Мурат-шейх, задыхаясь, — но этих выродков казним побитием камнями. Они этой казни достойны.

— Истинно так, шейх наш, — сказал Рыскул-бий.

— Этому бедовому петушку лучше оторвать башку, — сказал Давлетбай-бий.

— Вы еще скажете: Маман прав… Скажете! — отвечал Маман,

Его никто не слушал.

Тотчас собрались в путь, погасили костер.

— Держись, друг, — прошептал Маман, подавленный тем, что и Аманлыка связали заодно с ним, — Ничего мне сейчас не говори.

Мурат-шейх, услышав это, сморщился и со злостью хлестнул нагайкой коня Мамана. Конь взбрыкнул и побежал боком, мелкой рысью, подбрасывая на себе Мамана, косясь на него бешеным глазом.

8

Худая весть с быстротой степного пожара облетела аул: будто бы на дороге в ущелье, близ пещеры, нашли связанного по рукам и ногам старика, который возил пленным еду и воду, — в нем едва душа теплилась; а в ущелье нашли тоже связанных двоих джигитов, которые сторожили пленных. Между тем пленные из ущелья исчезли. И будто бы во всем этом повинен не кто иной, как Маман, изменник. Снюхался с иноверцами, продался им, за что и будет побит камнями. Еще говорили, что Маман — полоумный, чумной, может сглазить человека, как сглазил до потери образа и подобия божьего джигитов-стражников.

Сироты узнали об этом первые. Аллаяр обрадовался. Он знал, что Маман и Аманлык далеко — в ауле хана Абулхаира. Если бы Маман был здесь, Аманлык сидел бы сейчас около Алмагуль, спрашивая, не дразнил ли ее Аллаяр. Аманлык обещал оторвать ему башку, если застанет Алмагуль в слезах.

Значит, пленные выбрались на волю сами. Обошлось дело без Мамана… Остальное все так: и что полоумный и чумной, и может сглазить, и снюхался с иноверцами. Но виноват не он, а, наверное, стражники, — их надо сбросить со скалы, изменников.

Прибежал коротышка Бектемир с ошалелым криком, что казнь будет у дуба и что туда уже ведут Мамана. Бектемир пищал, как схваченная лисой птица. Аллаяр отвесил ему оплеуху.

— Рот у тебя кривой — и слова кривые. Будешь врать про Мамана, проглотишь язык!

Алмагуль заплакала, но негромко, потому что Алла яр пригрозил ей подзатыльником. Однако весь аул был на ногах. Как бы не опоздать. Аллаяр скомандовал:

— Берите каждый в каждую руку по камню. Пошли бить поганых. Одним камнем до крови, другим до смерти. Скорей!

Сиротам никого не хотелось бить, но как будут бить — интересно было. Похватали камни, побежали за Аллаяром. Увязалась следом и маленькая Алмагуль.

На лугу, перед одиноким старым дубом, было полным-полно народу. У каждого по камню в руке, у иных за пазухой по запасному. Все пришли делать благое дело: одни — с пониманием, что это святой долг правоверного, со злой решимостью, другие — без всякого понимания и без злости, но чтобы не отстать от понимающих, не показать себя хуже, третьи — с болью, со скрытыми слезами, но без малейшей надежды, потому что так было и так будет.

Сироты протолкались вперед. Проскользнула змейкой и Алмагуль. И попали проныры в окруженье самых спесивых — свиты Гаип-хана и бийских аткосшы. Эти вперед себя мышь не пропустят. Посыпались на голодранцев пинки и тычки. Взвыли сироты на все голоса. И были замечены самим Гаип-ханом.

— Что за молодцы! — проговорил хан, покачивая головой-лопатой. — Вот у кого поучиться, шейх наш. Полюбуйтесь…

Шейх не смог ничего ответить. Губы его дрожали, руки дрожали, сердце дрожало.

Сиротам перестали драть уши, но вперед не пустили, и они не видели, как, прикрученные к дубу веревками, плечом к плечу стояли Маман и Аманлык.

Их не узнать. Лица в ссадинах и запекшейся крови, распухли, как у больных водянкой, одежда истерзана в клочья. Если бы не были привязаны, свалились бы с ног. Головы опущены, нет мочи поднять. В глазах уже не мука — смертная истома.

С немым ужасом смотрел Мурат-шейх на обреченных. Все кончено. Он сам это начал в безумии гнева. Теперь этого не остановить. Нет, не поднять больше головы Маману, не зажечь своих глаз и не вымолвить пламенного слова, которое принесло бы ему прощенье. Его не спасти. Одна слабая надежда, что промахнется первый… бросающий камень… По обычаю вначале один, избранный, самый достойный, кинет кряду три камня. Если промахнется, трижды промахнется — это знак божий, помилование. В руке первого — божий произвол.

— Благословите, шейх наш, — сказал Гаип-хан, широко расставив кривые ноги. — Пора браться за дело. Вы начнете?

Мурат-шейх слабо взмахнул дрожащей рукой, беззвучно шевеля губами, что, впрочем, можно было принять и за согласие, и за торопливую молитву.

Ему услужливо протянули камень, ребристый, словно бы с заточенными краями. Шейх отшатнулся. Потом крякнул старчески визгливо, чтобы скрыть замешательство, и показал на Рыскул-бия взглядом, потому что руки поднять не мог.

Рыскул-бий церемонно поклонился, благодаря за честь, и попросил позволенья доверить волю божью молодому, сверстнику казнимых…

Толпа, сгрудившаяся у дуба, качнулась, словно единое тело, крыша черных шапок дернулась, как кожа у коня, когда на нее садится слепень. И пронесся протяжный шепот, шепот оторопи перед очевидным коварством: «Есен-гель-ды…»- ибо это, а не иное имя назвал почтеннейший, мудрейший бий.

Аллаяр не понял, в чем тут дело. Он все еще не видел, кто стоит у дуба.

А хан уставился колючими глазками на Мурат-шейха, в них было откровенное жадное любопытство. Но шейх лишь сморщился и с силой закрыл глаза, что можно было принять и за возражение, но и за согласие.

Вышел вперед Есенгельды. Он был хорош! Чистый, гладкий, как новорожденный телок, вылизанный до блеска коровой. А в глазах — по капле ненависти, по одной капле в целом море злорадства. Заткнув за пояс полы новенького желтого чекменя, подбоченясь, джигит покачивал рукой с камнем, как бы взвешивая его. Но он не рисовался на этот раз, просто наслаждался жизнью.

Хан спросил: в кого он метит? Есенгельды ответил: в самого недостойного. Все же поопасался назвать имя Мамана, чтобы шайтан не услышал и не сунулся под руку.

— Не спеши, успокой сердце, — шепнул Рыскул-бий.

Но Есенгельды и не спешил, сердце его было покойно. Он стоял шагах в семи от дуба и не сомневался в себе.

Громко, внятно, певуче, как муэдзин, Есенгельды выговорил красивую первую строку Корана:

— Бисмилля-хи рахман ир-рахман… Во имя господа всемогущего…