Изменить стиль страницы

Был! А вот сейчас указ есть, а человека нет: женился тот, кого я любила, на женщине, которая его не любит.

— Время как конь необъезженный, сестрица. Хочешь его обуздать — убегает, если не побережешься — затопчет. Поневоле пешочком идешь. Как услышала я об указе, кости мои, как от целебной воды, разомлели А теперь говорю «не слыхала», сижу, сама себя утешаю. А знаю ли я этого твоего человека, что у тебя на примете?

— Знаешь. Все его знают. Это — сам большой бий.

— Маман-бий, что ли?

— Ну, а кто же у нас еще большой бий? Женился он на вдове своего тезки из рода табаклы. Удивляюсь я, Шарипа-апа, и чем только она его приворожила? Что в ней такое привлекательное он нашел? Наверное, молодость! Но разве может постичь достоинство большого бия малодушная молодка, которая от первого же несчастья с ума спятила, на бога топор подняла?!

У Шарипы все тело пылало, будто на костре. Ненависть к Абадан — сопернице в любви — смешалась в ее душе с благодарностью к Абадан — подруге по несчастью, так зло и беспощадно клевещущей на Мамана и Багдагуль, и невольный вздох вырвался из груди Шарипы:

— И ты его тоже любишь?

— Люблю, Шарипа-апа. А вот Багдагуль не любит. Даже с топором на него бросалась. Оказывается, даже лучший из мужчин не стоит нашей улыбки. Ты ему улыбаешься — он хмурится. Ты нахмуришься — вот тогда он за тобой с улыбками побежит. Упрямый бык всегда левым боком ложится!

— А ты что смотришь, Абадан? Если бы у меня не сын взрослый, не посмотрела бы я на то, что Маман — большой бий, собрала бы пять-шесть баб да пошла, устроила бы ему взбучку хорошую, вовек больше жениться не захотел бы!

Облегчив злыми словами свою пылающую обидой душу, Шарипа и сама не заметила, что сгоряча подстрекала к бунту и без того распаленную Абадан. За несколько дней до того пришел к Абадан домой Гаип-бахадур, говорил о брачном указе, советовал и ей за кого-нибудь замуж пойти. Угрюмое молчание Абадан принял Гаиц за согласие и наутро привел к ней Бекмурата-си-роту, который жил в Аманлыковой лачуге и, как и все сироты, ходил холостым. Бекмурат был из рода кунград, и Гаип-бахадур заявил, что потому его и выбрал, что не хотел вдову кунграда отдавать в чужой род. «Уважая повеление большого бия и мою родственную заботу, выходи за этого парня». Абадан знала Бекмура-та с малых лет: бедный из бедных да к тому же еще и лентяй. И она отрезала: «Не пойду!» Бахадур ушел в обиде вместе с отвергнутым женихом. А в тот день указ Маман-бия оглашали второй раз… Это окончательно раззадорило Абадан, и она побежала к Шарипе за советом. Совет напасть на бия и учинить над ним суд и расправу пришелся Абадан по душе. Стремительно вскочила она с места и бросилась вон из дому, широкий подол ее ветхого бязевого платья развевался, поднимая тучу пыли, которая кружилась вокруг женщины, забиваясь в прорехи ее одежды.

— Мама! — с удивлением воскликнул подошедший в это время с охапкой травы Курбанбай. — Платье этой женщины прямо как знамя реет, вихрь за ней поднимается, что это с ней?

Уж такая она женщина! — усмехнулась Шарипа. — Ее ветер только-только начинается, вихрь-то еще впереди!

5

В немой предутренней тишине дремлют камыши, склонив отягощенные ночной росой пушистые головки. Но вот слегка вздрогнули широкие листья, и блиставшие на них жемчужные капли влаги, скатываясь с тоненьким хрустальным звоном, оповестили вселенную о наступающем дне. Зашевелилось все живое, поднимая голову навстречу его первым лучам.

Только один аул, раскинувшийся на самом берегу Кок-Узяка, спит еще мертвым сном… Но нет, на самом краю селения открылся дымоход над куполом большой белой юрты, и, будто ожидали этого сигнала, над юртами, лачугами и шалашами один за другим начали вставать и тянуться к небу дрожащие голубые дымки.

Первой в ауле поднялась со своей теплой постели, блаженно зевая и потягиваясь, хозяйка большой белой юрты, новобрачная Багдагуль. Наскоро оправив постель, она принялась разжигать огонь в очаге. Изломала припасенную с вечера охапку сухого камыша, притоптала стебли ногами и, разгребая остывшую золу, пыталась раздуть еще тлеющие искры. Кизяк в очаге почти совсем прогорел, и камыш никак не загорался. Но упрямая Багдагуль, раскрасневшаяся, со стелющимися по краю очага полураспустившимися косами, все дула и дула…

Первый раз в жизни проснулся Маман-бий в супружеской постели. С чудесной легкостью во всем теле, охваченный радостным чувством полноты жизни, — словно внезапно нашел давно утерянное сокровище, — он отбросил одеяло и, повернувшись на бок, молча смотрел посветлевшими ненасытными глазами на хлопочущую у очага Багдагуль. Все в ней казалось ему прекрасным, даже зола, запятнавшая ее щеки, была ей словно бы к лицу.

Трудно было поверить, что эта самая молодка всего три дня назад гневно кричала: «Не пойду за большого бия! Он мне противен, ни за что не пойду!» Об этом замужестве она и слушать не хотела, а от Бектемира, пытавшегося ее урезонить, отмахнулась как от назойливой мухи. И как ни просили, как ни уговаривали ее соседи внять голосу благоразумия, твердила она одно: «Не надо мне его, не надо!» А коли подступали к ней ближе с разъяснениями и доказательствами, она затыкала уши, мотала головой и топала ногами, как дикий жеребенок.

Но большинство все-таки есть большинство, и ее наконец уломали и, хотя членораздельно высказанного согласия на брак не получили, все же уложили их с вечера в одну постель.

И вот теперь перед ним та самая дикая лошадка, уже покладистая, смирная, будто бы давным-давно прирученная… В чем тут дело? Кто их, женщин, разберет!

Не успел Маман додумать до конца свои веселые мысли, как камыш в очаге внезапно вспыхнул, едва не спалив щеки Багдагуль. Отпрянув назад, она повернулась к мужу и, встретившись с ним глазами, поняла, что он следит за каждым ее движением. Щеки ее заалели еще ярче. Она вскочила и, ласково поглаживая по взъерошенным волосам Мамана, старалась прижать его лицом к подушке, словно бы говоря: «Не гляди на меня, мне совестно!» Маман-бий отнюдь не сопротивлялся ее нежным рукам, уткнувшись в подушку, он слушал, как гудит в очаге разгоревшийся огонь.

— Внимайте, внимайте! Не говорите, что не слыхали… Повеление Маман-бия…

Он быстро поднял голову, насторожился, хотя на губах его еще играла счастливая улыбка.

Голос проходившего по аулу глашатая привлек внимание Багдагуль. Еще не зная, о чем пойдет речь, она вслушивалась в его крик, и в глазах ее разгорался свет, а когда глашатай умолк, она с сияющим лицом повернулась к мужу: «Это твое слово? Горжусь!» Теперь пришел черед смущаться Маману, и он, словно играющий ребенок, спрятал пылающее лицо за подушкой.

— Что ты там притаился, большой бий? (Так звала она и теперь мужа.)

Маман стремительно, как змея-стрела, поднял голову.

— Слыхала? Это по твоему совету огласил я такой указ. О чем задумалась? Не помнишь, что ли, что ты мне сказала, когда мы встретились на берегу Кок-Узяка? Не помнишь: ты тогда боялась, что не только один род, но и весь народ наш пропадет.

Багдагуль жадно прислушивалась к прерывистым удаляющимся голосам глашатаев: «…думающий о будущем народа вдовец, думающая о будущем народа вдова… пусть без всякого калыма соединяются в семьи…»

— А не скажут люди, что ты все это придумал потому, что у самого жены не было?

— Как хочешь, так и думай. Не скрою, однако, эта ночь мне вернула молодость, будто опять я двадцатипятилетним джигитом стал!

— Да брось ты! — нежно проворковала Багдагуль и, застыдившись, вышла из юрты.

А Маман, охваченный истомой, лежал на спине и смотрел сквозь раскрытый купол юрты в небо, гадая о том, какая будет сегодня погода.

Первый муж Багдагуль, сын Юсуп-бия и тоже Маман, был человеком предусмотрительным. Когда они в год бедствия спешно откочевали с берегов Сырдарьи, он кроме двух-трех коров прихватил и остов этой юрты, кошмы, тесьму — все, что нужно, чтобы поставить дом на новом месте. Навьючив этим добром смирную свою лошадку, он резонно рассуждал, что, где бы ты ни был, летом пригодится крыша над головой — защита от солнца и дождя, а зимой — свое надежное укрытие от непогоды. Но так как впопыхах он забыл шанырак, колесо, скрепляющее купол юрты, она хотя и выделялась среди других лачуг своей опрятностью, но все же оказалась какой-то приземистой.