Изменить стиль страницы

Во время антракта Джерард с наслаждением курит сигарету. Нет в мире большего удовольствия, чем обладание реальной властью. К его словам внимательно прислушиваются. Они могут означать жизнь или смерть. Он вошел в узкий круг людей, в чьих руках будут бразды правления, если, конечно, удастся очистить страну от всей этой грязи. Как славно это осознавать! И его сын Альфонсо унаследует не только богатство и высокое положение в обществе. Он унаследует Испанию.

Джерард вспоминает свою дочь, эту необыкновенную девочку. Ему очень хочется увидеть ее. Одна лишь мысль о ней наполняет его каким-то непонятным, странным желанием, желанием, которого не вызывает в нем ни жена, ни одна из его бесчисленных любовниц.

Неужели она и вправду с оружием в руках защищает Республику? А как она выглядит? Наверное, стала еще красивее, еще соблазнительнее?

Ему страшно подумать, что она может умереть от пули какого-нибудь солдата марокканских войск. Но что он может сделать, чтобы защитить ее? Да ничего. Она для него недосягаема. На память приходит совершенная линия ее еще юной груди и чувство, которое он испытал, когда ее язычок проскользнул ему в рот.

Он увидит ее опять. Обязательно увидит. Когда Каталония падет, она станет его, на этот раз навсегда. Уж это он себе обещает. Но он страшно боится за нее. Пожар в монастыре Сан-Люк и учиненные в тот день зверства были вынесены в заголовки всех националистических газет. Сама донья Кармен, сверхнабожная католичка – жена Франко, была так потрясена, что даже лично присутствовала на торжественной мессе за упокой погибших каталонских сестер.

Разумеется, каждая из враждующих сторон ежедневно совершает акты насилия, и каждый подобный случай служит топливом пропагандистской машине противника. Однако окончательный итог будет подводить тот, на чьей стороне окажется победа.

Джерард знает, на чьей стороне она окажется. И еще он знает, что деревню Сан-Люк ожидает суровая расплата.

Сан-Люк

Мир ночи.

Таинственный мир. Мир, в существовании которого Матильда никогда не признавалась даже самой себе. Ночи в монастыре были короткими и темными, и то, что происходило под покровом этих ночей, переставало существовать и уходило в небытие с первыми же словами предрассветной молитвы. И никто из сестер не смел говорить о том, как утишали они во мраке ночи бури, что разыгрывались в их душах.

Эта любовь, если это была любовь, никогда не упоминалась на исповеди и никогда не становилась предметом обсуждения. Эти встречи происходили не между монахинями, а между женщинами. Между телами. И они не могли быть понятными и прощенными.

Но любовь Матильды и Мерседес началась не в ночной тьме и не закончилась с рассветом. Граница между миром ночи и миром дня стерлась, и она вынуждена была увидеть себя в истинном свете и признать, что она именно такая, какая есть.

У Мерседес было изящное, гибкое тело с гладкой как шелк кожей, обтягивающей упругие, эластичные мышцы. Она была чудом. От нее исходил аромат, напоминавший Матильде о днях, когда монахини занимались отжимом лавандового и розового масел. У нее был вкус молодости, которая обошла Матильду Николау стороной. И еще счастья, которое тоже осталось в прошлом. И солоноватого мыла. И юности. Но главное – невинности. Именно невинность покоряла в ней прежде всего.

Матильда знала, что Мерседес по-прежнему рвется на войну. Она знала также, что любовь этой девушки недостаточно сильна, чтобы удержать ее в Сан-Люке, и очень скоро наступит день, когда Мерседес все-таки уедет и бросит ее. Она даже придумала особую молитву: «Господи, прошу Тебя, убереги ее от страданий. И не дай ей умереть. И, если Тебе понадобится ее жизнь, возьми мою. А если ей суждено испытать муки страшные, пошли их мне».

Они занимались любовью снова и снова, ненасытно, без устали. И без ненужных слов. А потом, едва перебросившись несколькими фразами, Мерседес проваливалась в глубокий безмятежный сон.

– В жизни у тебя будет так много мужчин, – сказала Матильда однажды под утро, когда уже забрезжил рассвет. – Столько мужчин будут тебя любить! И в конце концов все, что между нами было, уже перестанет для тебя что-либо значить.

– Неправда! Я всегда буду это помнить, – с неожиданной страстью заговорила Мерседес. – Ты первая подарила мне любовь. И не нужны мне мужики! Я их ненавижу. Ненавижу! Я хочу только тебя.

Через несколько дней они задумали совершить еще одну прогулку, на этот раз к развалинам монастыря.

Их глазам представилось печальное зрелище, и, увидя, во что превратилась святая обитель, Матильда тихонько всплакнула. Внутри главного здания все полностью выгорело, перекрытия и крыши рухнули. Как рухнул и крест над маленькой часовней Богоматери, где в 1909 году нашла убежище мать Хосе. Все окна были выбиты, и крутом валялись обугленные обломки мебели и обгоревшие, разодранные книги. Только железные ворота остались невредимыми и лишь слегка покосились на своих петлях, тридцать лет назад выкованных для них Франческом. Вид этих ворот как-то странно взволновал Мерседес.

– Их сделал мой отец, – грустно проговорила она. Покрасневшими глазами Матильда уставилась на изящно выполненную решетку.

– Анархист сделал эту работу для Церкви? – удивилась монашка.

– Да, и к тому же бесплатно. А что здесь такого? Церковь всегда присваивает себе самое лучшее. Во время Semana Trágica отец пытался поджечь этот монастырь. Но его ранили гвардейцы, и в результате он оказался в больнице этого же монастыря. Ему спасла жизнь мать Хосе, которая в то время была настоятельницей. А вот теперь ты нашла приют в его доме. – Она провела рукой по извивающимся лентам, выкованным на воротах. – Похоже на этих змей. Хотят они того или нет, все они переплетены между собой. Сцепляются и разъединяются, кусают друг друга и спариваются… Иногда мне кажется, что наша жизнь утратила всякую логику.

Они обошли вокруг расписанных анархистскими и антирелигиозными лозунгами стен монастыря.

– Там была моя келья, – сказала Матильда, указывая пальцем на крошечное оконце на самом верхнем этаже здания. – Почти каждое утро после заутрени я встречала там рассвет.

– Хочешь войти внутрь? – спросила Мерседес. Матильда молча покачала головой. Мерседес заглянула в зияющее черной дырой окно. – Когда-то у меня была здесь подруга, монахиня, которая учила меня в школе. Ее звали Каталиной. Думаю, она здесь и похоронена, если только мужики не выкопали ее останки.

Матильда передернула плечами.

– Господи, какой кошмар.

– Ты расстроилась?

– Сделать такое с монастырем… – Она беспомощно развела руками. – Это уже не политика. Это варварство.

– Он уже никогда не откроется снова, – уверенно сказала Мерседес. – Если, конечно, народ победит в этой войне. Может быть, здесь устроят склад, а может, атеистический музей, как поступили с церквями в России. Но ни заутрень, ни вечерен здесь уже больше не будет.

– Словно возвращается мрачное средневековье. Мне страшно.

– Но наши враги тоже сжигают церкви, хотя они постоянно твердят, какие они добропорядочные католики. А Гитлер, вон, сжигает все синагоги. Да и Муссолини держит Папу Римского в кулаке. Так что если уж мрачному средневековью и суждено вернуться, то благодаря фашистам, а не «красным».

Губы Матильды снова задрожали. Она посмотрела на почерневшие окна.

– Где теперь все мои подруги?

– А ты бы хотела вернуться? – с любопытством спросила Мерседес. – Предположим, завтра Франко победил и восстановил монастырь, ты бы стала принимать монашеские обеты?

Бледно-голубые глаза Матильды уставились в одну точку.

– Нет, думаю, нет, – после короткой паузы проговорила она. – После всего… что произошло. Но я всегда буду любить Церковь. Так же сильно, как ты ненавидишь ее.

– Я вовсе не ненавижу ее, – рассмеялась Мерседес. Вечерний ветерок трепал ее похожие на извивающихся змей черные волосы. Тонкими загорелыми пальцами она убрала их с лица. – Просто я не хочу, чтобы меня дурачили. Что там за обеты, которые вы даете? Бедности, послушания и безбрачия? Первые два превращаются в богатство и высокомерие. Что касается безбрачия…