Изменить стиль страницы

— Постойте-ка, — сказал я Сократу и Каллипиге. — Попробую увеличить капитал.

— В карты, что ли? — спросил Сократ.

— С картежниками лучше не связываться, — посоветовала Каллипига. — У них всегда туз в запасе.

— А у меня два, — пояснил я.

— Тогда попробуй, конечно, — разрешила Каллипига.

Играли в “очко” и в покер. Я решил начать с “двадцати одного”.

— Ставлю драхму, — сказал я.

Каллипига тут же выплюнула драхму мне на ладонь, и я хлопнул ею о столешницу раскладного столика.

— Сдавай, — сказал я.

Картежный шулер сдал мне пять карт, отсчитал себе и спросил:

— Еще?

На что мне было “еще”? Я и пять-то карт взял, чтобы только не вызвать подозрения. А вообще-то мне хватило бы и двух.

— Нет, — ответил я. — У меня очко!

А карты были такими: тройка, семерка, туз и две без опознавательных знаков.

Шулер раскрыл свои. У него тоже оказались тройка, семерка, туз и две неопознанных игральных карты. Только у меня были все пиковые, а у него — червовые.

Ничья, так ее и так!

— Сколько карт сдавать? — спросил шулер.

— Две, — ответил я, чтобы не затягивать игру.

— И мне две, — сдал карты шулер.

— Двадцать одно, — заявил я, предъявив бубнового туза и червовую десятку.

— И у меня “очко”, — открыл свои карты шулер. У него также оказался бубновый туз и червовая десятка.

— Сдавать еще? — спросил шулер в явном волнении. — Сколько?

— Две, конечно.

Теперь у меня было два пиковых туза. Но два туза засчитываются как двадцать одно очко. Я ничем не рисковал.

У шулера тоже оказалось два туза, правда, трефовых.

— Сдавать? — хрипло спросил шулер.

Волновалась уже вся его группа поддержки.

А в колоде и карт-то уже почти не оставалось. Да и те, я был уверен, разложены были так, что мне шли одни шестерки, а ему одни тузы. Вот он теперь и недоумевал, каким это образом его шестерки превращались в мои тузы. Ведь у меня и рукавов никаких не было, и умозрительные штаны плотно облегали тело.

— Давай в покер, — решил испытать я его.

— В покер, так в покер, — легко согласился он и, перетасовав новую колоду, раздал по пять карт.

Я уже понял, какой серьезный противник попался мне, и поэтому собрал в кулак всю свою мыслительную способность. Всякие там “стриты”, “флеш-рояли” мне помочь не могли. Нужно было играть наверняка. Никогда мне это еще не удавалось, а тут, на счастье, удалось. В руках у меня было четыре бубновых туза и джокер.

— Прикуп? — спросил шулер.

Какой тут, к черту, прикуп! У меня на руках было каре из тузов, да еще джокер. Ничто не могло перебить мою карту.

— Открываем, — сказал я и разложил свое счастье на столике.

У него тоже было каре из тузов, только трефовых, и джокер.

Снова ничья. Я понял, что мне его не переиграть. Но и он никогда бы не смог переиграть меня!

— Может, разойдемся с миром? — с уважением спросил шулер.

— Пожалуй, — ответил я и взял свою уже подсохшую на солнце драхму.

Оказывается, не так-то просто было разбогатеть в этом мире.

— Дай-ка мне ее для сохранности, — попросила Каллипига и снова засунула монету себе за щеку. — И где это ты так, глобальный человек, научился играть?

— Да с рождения это у меня, — ответил я.

— Конечно, с рождения, — подтвердил Сократ. — Такому разве научишься? Ни в жисть не научишься!

Мы двинулись дальше, вдоль магазинчиков, забегаловок и закусочных, в том самом месте Сибирских Афин, откуда хорошо был виден Акрополь с плывущим на фоне голубого, безоблачного неба Парфеноном.

Глава сорок пятая

Возле закусочной сидел Ксенофан и причитал:

— О, если бы и мне удалось приобщиться к твердому уму, взирая на обе стороны! — А сам упорно смотрел в одну сторону, на Каллипигу. — Но я был обманут лживой дорогой, когда был уже старик и неопытный в скептическом сомнении. Куда бы я ни обращал свой умственный взор, все сливалось в одно и то же. Все сущее влеклось отовсюду и делалось единой ровной природой. Я полузатемненный, а не вполне свободный от тьмы. Я — насмешник над обликом Гомера, сотворивший себе бога, далекого от людей, повсюду равного, безбоязненного, недосягаемого или мыслимую мысль. Я полагал, что все едино, что бог сросся со всем, и что он шарообразен, бесстрастен, неизменен и, возможно, разумен.

Каллипига бросалась утешать старика, размазывая ему слезы по лицу своей полупрозрачной столой.

— А где же Парменид с Зеноном? — спросил Сократ. — Они ведь вызвались тебя провожать, Ксенофан.

— Пьянствуют, — немного успокоившись, ответил Ксенофан и указал рукой на дверь закусочной.

— Должно быть, ищут Единое на дне стаканов, — предположила Каллипига. — Пойдем, составим им компанию.

— Я побаиваюсь вторгаться слишком далеко даже в область Мелисса и других, — сказал Сократ, — утверждающих, что все едино и неподвижно, однако страшнее их всех мне один Парменид. Он внушает мне, совсем как у Гомера, “и почтение, и ужас”. Дело в том, что еще совсем юным (а бывало со мной и такое) я встретился с ним, тогда уже очень старым, и мне открылась во всех отношениях благородная глубина этого мужа. Поэтому я боюсь, что и слов-то его мы не поймем, а уж тем более подразумеваемого в них смысла.

Чего нам было бояться?!

— Да и самое главное, — продолжил Сократ, — ради чего строится все наше рассуждение о Времени, — что оно такое, — обернется невидимкой под наплывом речений, если кто им доверится. Между тем, вопрос, который мы поднимаем, — это непреодолимая громада. Если коснуться его мимоходом, он незаслуженно пострадает, если же уделить ему достаточно внимания, это затянет наш разговор. Нам не следует допускать ни того, ни другого, а постараться с помощью повивального искусства разрешить глобального человека от бремени мыслей о Пространстве и Времени.

— Как же мне разрешиться от бремени, — в отчаянии воскликнул я, — если мысль еще и не зачата?!

— Будь снисходителен, глобальный человек и, возможно, мы как-то мало-помалу выпутаемся из столь трудного рассуждения.

— Ладно, буду снисходительным, — согласился я.

— А больше всего прошу тебя о следующем.