Изменить стиль страницы

— Да, конечно.

— И вот, если его мыслеизвержение будет одобрено, творец речи уходит с симпозиума, радуясь. Если же оно будет подвергнуто критике, если он потерпит неудачу в сочинении речей, и его речь не будет достойна включения в труды симпозиума, тогда горюет и он и его приятели.

— Конечно.

— Очевидно, они не презирают того занятия, но, напротив, восхищаются им.

— И даже очень.

— А если появится такой способный оратор или философ, обладающий могуществом Отца и Основателя, обессмертив себя в государстве — как составитель речей по физике? Разве не будет он сам себя считать богоравным еще при жизни? И разве не будет то же самое считать и потомство, с благодарностью взирая на его сочинения?

— Конечно.

— Чтобы речь вышла хорошей, прекрасной, разве разум оратора не должен постичь истину, о чем он собирается говорить?

— Об этом, Сократ, я так слышал: тому, кто намеревается стать оратором, нет необходимости понимать что действительно существует, достаточно знать то, что кажется большинству, которое будет судить. Именно так можно убедить, а не с помощью истины.

— Мыль не презренная, славный Агатий, раз так говорят умные люди, но надо рассмотреть, есть ли в ней смысл. Поэтому нельзя оставить без внимания то, что ты сейчас сказал.

— Без внимания, Сократ, мы не оставим то, что говоришь и утверждаешь ты! Будь уверен.

Глава двадцать пятая

— А теперь перейдем от квантовой механики к теории относительности, — сказал славный Агатий, чем нечаянно вызвал бурю долго не смолкающих аплодисментов. — Вот этот самый Сократ, чей уж и не знаю сын, утверждает, что так называемый принцип эквивалентности массы и энергии в теории относительности варвара Эйнштейна означает, якобы, что люди не должны сдавать свое Время в рост, что современная физика дала, будто бы, новое определение Времени и что Временем человека не имеют права распоряжаться такие благотворительные и преумножающие организации как та, которую возглавляю я, славный Агатий. Поистине, удивительны приключения сократовской мысли!

Не знаю уж как там с квантовой физикой, а в теории относительности, и специальной и общей, Сократ разбирался. Тому подтверждением был случай с камешком у фонтана, на котором Сократ рассмотрел фитцджеральдовскую формулу эквивалентности массы и энергии, а не формулу Эйнштейна, как думал я, да и почти все остальные. Сократ оказался прав, сейчас-то я это припомнил. И тем удивительнее для меня было то, что на протяжении всей дальнейшей речи славного Агатия Сократ ни разу не встрял со своими вопросами.

— Современная варварская идеалистическая философия, — продолжил хронофил, — пытается воскресить религиозно-идеалистическое представление о конечности мира в пространстве, о его начале и конце во времени. Для обоснования проповеди о сотворении мира она использует некоторые выводы из теории относительности, носящих характер сугубо спекулятивных построений, заранее пригнанных к желаемому результату. Эйнштейн говорит, что, якобы, бесконечная вселенная возможна только при предположении, что средняя плотность материи во вселенной равна нулю.

Я аж вздрогнул. Надо же… И я думал примерно так же.

Однажды на уроке астрономии у меня произошел конфликт с учителем. Он умел красиво рассказывать о звездном небе, о бесконечности и вечности Вселенной, старательно обходя все вопросы, связанные с богами и с космогонией. К тому времени я уже преодолел свой детский восторг перед звездами. Вернее, не преодолел… Восторг остался. Но я начал задумываться. Я много читал и размышлял. И хотя своих собственных мыслей у меня еще не было, кое-какие мысли великих людей прошлого и будущего, физиков, философов и астрономов, я уже припомнил.

И когда учитель сказал о том, что как бы далеко мы ни улетели с Земли, от Солнечной системы, от нашей Галактики по прямой, перед нами будут все время возникать новые и новые звезды, я не выдержал. Надо сказать, что к тому времени борьба с богами уже завершилась полной и безоговорочной победой диалектического материализма, но мечтать о межгалактических полетах не осмеливались (по партийным соображениям) даже фантасты. Лишь изредка выходили они за пределы орбиты Марса, кропотливо и неспешно осваивая пояс астероидов.

Так вот… Я не выдержал и поднял руку. Учитель позволил мне высказаться. Дело в том, что у меня с ним были хорошие отношения. Нет, мы не выпивали вместе, об этом и речи идти не могло, хотя я бы и не отказался. Просто, к доске он меня вызывал редко, знал, что школьного учебника, одобренного Самой Передовой в мире партией, мне мало, и что я почитываю запрещенную научно-популярную литературу. В классе я чаще кого-нибудь дополнял с места. Я не был прилежным учеником. Моя классная активность касалась только астрономии, да еще физики.

Я сказал:

— Вряд ли Вселенная бесконечна в пространстве.

Класс замер, предчувствуя небольшое развлечение, а учитель нахмурился. Я взял неверный тон, но не догадывался об этом.

— В каком смысле? — спросил учитель.

— В прямом. — Я пер напролом, нарываясь на неприятность. — Германский астроном Генрих Вильгельм Ольберс высказывал мысль о том, что если бы Вселенная была бесконечной в пространстве и состояла из бесконечного количества звезд, то ночью было бы так же светло, как и днем.

Класс грохнул. Еще с полгода назад я и сам закатился бы диким смехом. Тогда я еще был ярым приверженцем бесконечной Вселенной. Но теперь я уже не мог согласиться с этим неверным и чудовищным предположением. Дело в том, что тогда я еще не знал сомнений, если чья-то мысль нравилась мне. Мир был контрастным, черно-белым, и не имел оттенков.

— Тихо, — сказал учитель, но линейку в руки не взял, — Учения физиков-варваров нам не указ, как требует Самое Передовое в мире учение.

— Но проблема-то существует! — воскликнул я.

— Это, так называемый, пресловутый фотометрический парадокс идеалистической псевдонауки, — пояснил учитель, тем самым настоятельно давая понять мне, что проблема закрыта.

— Не такой уж он и пресловутый, — не сдавался я. — А до Георга Вильгельма Ольберса ту же мысль высказывал швейцарский астроном Ж. Шизо.

Это “Ж.”, конечно же, привело класс в совершеннейший восторг. И я уже понимал: что бы я дальше ни сказал, класс встретит мои слова смехом. Ну, не знал я, не знал, как звали этого Шизо. Может быть, и сам автор подпольной брошюры, в которой я это вычитал, не знал, иначе довел бы до моего сведения почему-то так тщательно скрываемое имя.

— А полное имя этого Ж. Шизо ты, случайно, не знаешь? — спросил учитель, и я сообразил, что он сейчас почему-то заодно с классом. Но ведь он-то должен был знать больше, чем я!

— Нет, не знаю, — обиделся я. — Ж. Шизо и все. Ольберсу было уже под семьдесят, когда он пришел к этой мысли.

— Чокнулся! — крикнул Межеумович. — Ольберс твой от старости чокнулся!