Изменить стиль страницы

Глава четырнадцатая

Сначала-то мне действительно показалось, что я воспарил в небо. Но, оглядевшись умственным взором, я понял, что это не совсем так. Душа моя была уподоблена соединенной силе крылатой парной упряжки и возничего. И возничий и кони — все это был я. Я правил упряжкой, но я и нес упряжку с самим собой, причем один конь был прекрасен и благороден, а другой строптив и непослушен. И править упряжкой было делом тяжелым и докучливым.

И в то же время все тем же умственным взором я видел, что душа моя распростерлась по всему небу, принимая различные образы. Она парила в воздухе и правила миром. Она теряла крылья и падала на землю, вселяясь в какое-нибудь тело, плотное, тяжелое, землеобразное и видимое. Душа тяжелела и переходила в видимый мир. Там она предавалась чревоугодию, беспутству и пьянству, вместо того, чтобы всячески остерегаться их. По прошествии времен, на миг попытавшись взмыть вверх, она вселилась в породу ослов и иных подобных животных.

Не даром, значит, мне снилось иногда по ночам, что я — золотой осел.

Размноженная в бесчисленном числе экземпляров, она отдавала предпочтение несправедливости, сластолюбию и хищничеству, а потом переходила в породу волков, ястребов или коршунов.

Самые счастливые мои души, вселившись в тело, преуспевали в гражданской, полезной для всего трудового народа добродетели. Имя этой добродетели было — рассудительность и справедливость. Она рождалась из повседневных обычаев и занятий, но без участия философского ума. Покинув тела людей, души эти оказывались в общительной и смирной природе, среди пчел или муравьев.

Случалось, что из муравейника души снова переходили в людей вполне воздержанного вида.

Но в род богов не было позволено вступить никому, кто не был философом и не очистился до конца, — никому, кто не стремился к познанию. И я понял, почему истинный философ Межеумович постоянно гонит от себя все желания тела, крепится и ни за что им не уступает, не боится разорения и бедности в отличие от большинства, которое корыстолюбиво. И даже жены своей, несравненной Даздрапермы он не боится! В отличие от властолюбивых и честолюбивых он не страшится бесчестия и бесславия, доставляемых дурною жизнью, а с нагими блудницами проводит только политические информации на моральные темы, а больше ничего с ними не делает. Ни-ни…

Материалист заботился о своей несуществующей душе, а не холил тело, он уже давно расстался со своими желаниями, потому что так требовала его верная и любящая жена Даздраперма. Остальные, вроде Сократа, шли сами не зная куда, а Межеумович следовал своим путем, в бесконечной уверенности, что нельзя перечить диалектическому и историческому материализму и противиться освобождению и очищению, которое он несет, что бы в итоге потом ни получилось.

Мне сейчас было предельно, абсолютно понятно вот что: когда Самая Передовая в Космосе философия принимает под опеку мою индивидуальную душу, душа туго-натуго связана в теле и прилеплена к нему, она вынуждена рассматривать и постигать сущее не сама по себе, но через тело, словно бы через решетки тюрьмы, и погрязает в глубочайшем невежестве, не понимая классовой сущности происходящего. Видит эта философия и всю очищающую и воспитывающую силу этой тюрьмы: подчиняясь передовой идеологии, узник сам крепче любого блюстителя караулит собственную темницу. Да, стремящимся к подчинению известно, в каком положении бывает их душа, когда передовая философия берет ее под свое покровительство и с тихим увещеванием принимается освобождать, выявляя, до какой степени обманчивы совесть, стыдливость и вера, убеждая отделаться от них, не пользоваться их службою, насколько это возможно, и советуя душе сосредоточиваться и собираться только на партийном собрании, верить только Отцу и Основателю, а также его Продолжателям, и не верить, что существует умопостигаемое и безвидное. Вот то освобождение, которому не считает нужным противиться душа истинного партийного философа, а потому она бежит от радостей, желаний, печалей и страхов, насколько это в ее силах, понимая, что если кто слишком образован, или опечален, или испуган, или охвачен сильным желанием, он терпит не только обычное зло, какого и мог бы ожидать, например, напивается или проматывает свою неуловимую зарплату, потакая бурным страстям, — но и самое великое, самое крайнее из всех зол: пытается отколоться от нас-всех.

Да, душа моя рассуждала примерно так и не думала, что дело передовой философии — освобождать ее, а она, когда это дело сделано, может снова предаться радостям и печалям, скинув с себя оковы, наподобие Пенелопы, без конца распускающей свою ткань. Внеся во все успокоение, следуя разуму и постоянно в нем пребывая, созерцая истинное, партийное и непреложное и в нем обретая для себя пищу, пока она жива, а после смерти отойти к тому, что ей сродни, и навсегда избавиться от идеологических бредней. Благодаря такой пище и в завершении такой жизни ей незачем бояться ничего дурного, незачем тревожиться, как бы при расставании с телом она не распалась, не рассеялась по ветру, не умчалась неведомо куда, потому что все это за нее сделает первичная партийная организация.

И тут один из коней повозки понес мою душу вверх, а второй безуспешно пытался противиться ему. И я понял, что о бессмертном нельзя судить по одному только слову диалектического Межеумовича. Не видав и даже мысленно не постигнув в достаточной мере бога, я рисую его себе как некоего бессмертного Отца и Основателя не имеющего души, а имеющего лишь материальное тело. Впрочем, подумал я, тут, как угодно богу, так пусть и будет и так пусть считается.

Но пора было возвращаться к столу, и я рухнул вниз.

Глава пятнадцатая

Алкивиад с компание уже ушли, оставив памятник из пустых бутылок. Межеумович не подавал признаков разумной жизни, и Каллипига вызвалась транспортировать его к месту постоянного жизнеобитания.

Я уже понял, что ее отношение ко мне изменилось. Она не ворошила своей рукой мои волосы, не предлагала создать вдвоем новый Космос и вообще, кажется, не обращала на меня внимания. Неужели все потому, что я не могу пока что содержать ее Мыслильню?!

— Не кручинься, глобальный человек, — сказала Каллипига. — У нас с тобой еще все впереди, если только ты сможешь отменить неизбежность.

— Как же ее отменишь? — удивился Сократ. — На то она и неизбежность.

— В том-то и дело, — вздохнула Каллипига, взвалила диалектического Межеумовича на плечо и пошла, легко ступая босыми ногами по пыльному и растрескавшемуся асфальту.

Ну, а мы с Сократом пошли, куда глаза глядят.

— Как здоровье, глобальный человек? — поинтересовался Сократ.

— Да нормально, вроде, — ответил я, чувствуя некоторое внутреннее сотрясение. — В небесном эмпирее вот немного повращался.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Сократ.

Я вкратце рассказал ему приключения своей души.

— И что ты думаешь обо всем этом? — спросил Сократ.

— Ничего не думаю, — чистосердечно признался я. — Ну, может, в политику ударюсь. Сдается мне, что что-то не так в Сибирских Афинах, и вообще в Сибирской Элладе. А может быть, и в самом Космосе…