Изменить стиль страницы

8. Вряд ли кто-нибудь ошибется, высказывая такие советы и наставления, и, мне кажется, тут не нужно вовсе пророческого дара, дело которого — предвидеть сокровенное и никогда никому не известное, как, например, предсказать Миносу, что сын его задохнется в бочке с медом, или ахейцам открыть причину гнева Аполлона и возвестить о том, что на десятый год будет взят Илион. Вот это — пророчества. А если причислять к ним твои предсказания, то незамедлительно придется и меня назвать прорицателем: ибо предрекаю и провозвещаю, — и притом без помощи Кастальского источника, без лавра и без треножника Дельфийского, — что "всякий, кто в мороз отправится гулять нагишом, особенно если к тому же будет дождить или бить градом, — схватит после этого немалую горячку"; и еще того пророчественней: "вместе с горячкой, естественно, приключится у больного жар". Да мало ли подобных предсказаний, о которых просто и вспоминать смешно!

9. Итак, оставь такого рода оправдания и предсказания. То же, с чего ты начал свою речь, пожалуй, стоит принять — твое утверждение, что ты сам не знал того, о чем говорил, но некое божественное вдохновение влагало в тебя твои стихи. Впрочем, и само это вдохновение — не слишкомто достоверно: ибо невозможно, чтобы оно часть обещаний довело до конца, другие же оставило без исполнения.

ЧЕЛОВЕКУ, НАЗВАВШЕМУ МЕНЯ "ПРОМЕТЕЕМ КРАСНОРЕЧИЯ"

Перевод Н. П. Баранова

1. Итак, ты называешь меня Прометеем. Если за то, что мои произведения — тоже из глины, то я признаю это сравнение и согласен, что действительно схож с образцом. Я не отказываюсь прослыть глиняных дел мастером, хотя моя глина и похуже качеством, ибо с большой дороги взята она и почти представляет просто грязь. Но если ты хотел превознести сверх меры мои произведения, конечно, за мнимо искусное их построение, и с этой целью, говоря о них, произнес имя мудрейшего из титанов, то смотри, как бы не сказали люди, что ирония и чисто аттическая насмешка скрываются в твоей похвале. В самом деле, откуда быть такими уж искусными моим созданиям? Что за избыток мудрости и прометеевской прозорливости в моих писаниях? С меня довольно было бы и того, что они не показались тебе чересчур уж землеродными и вполне заслуживающими Кавказского утеса. А между тем куда было бы справедливее сравнить с Прометеем нас, прославленных судебных ораторов, ведущих не вымышленные состязания. Ибо воистину живут и дышат ваши создания, и, клянусь Зевсом, насквозь проникнуты они огненным жаром. Вот их можно возводить к Прометею, с одной только, может быть, разницей: вы не из глины лепите, но большей частью из чистого золота.

2. Мы же, выступающие перед толпой и предлагающие слушателям наши чтения, показываем какие-то пустые призраки. Все это — только глина, как я сейчас говорил, куколки вроде тех, что лепят продавцы игрушек. А что до остального, то нет в моих произведениях отличия от ваших созданий, ни движения, ни малейшего признака души: праздная забава, детские побрякушки — вот наше дело. И потому мне приходит на ум, да уж не в том ли смысле ты назвал меня Прометеем, в каком прозвал так же Клеона комический поэт. Помнишь? Он говорит про него: Клеон — что Прометей, когда вершит дела. Да и сами афиняне имеют обыкновение «Прометеями» звать горшечников, печников и всех вообще глиняных дел мастеров, насмешливо намекая на глину и, очевидно, на обжиганье сосудов в огне. Вот, если это ты хотел сказать своим «Прометеем», твоя стрела пущена чрезвычайно метко и напоена едкостью чисто аттической насмешки, так как наши творения хрупки, как горшечки у всех этих гончаров: стоит кому-нибудь бросить маленький камешек — и все горшки разлетятся вдребезги.

3. А впрочем, может быть, кто-нибудь скажет, утешая меня, что не в этом смысле ты сравнил меня с Прометеем, но из желания похвалить новизну моих работ и отсутствие в них подражания какому-нибудь образцу, — совершенно так же, как Прометей выдумал людей, дотоле еще не существовавших, и вылепил их, придав этим существам такой вид и благоустройство членов, чтобы они были легки в движениях и приятны на взгляд. В целом этот художественный замысел ему самому принадлежал, но частично сотрудничала также Афина, вдохнувшая жизнь в глину и вложившая душу в лепные изображения. Так мог бы сказать человек, внося благое содержание в произнесенное тобой слово. И, может быть, таков был действительно смысл сказанного. Но я отнюдь не удовлетворюсь тем, что мои произведения кажутся новыми, что никто не может назвать какого-нибудь древнего образца, по отношению к которому они были бы как бы их порождениями. Нет, если в них не будет видно изящества, я сочту свои произведения, будь уверен, позором для себя и, растоптав, уничтожу. И новизна, если она безобразна, не поможет — в моих глазах, по крайней мере — и не спасет от истребления. Если бы я иных держался мыслей, то, по-моему, меня стоило бы отдать на терзание шестнадцати коршунам, как человека, который разумеет, что безобразие еще более безобразно, когда сочетается с необычайностью.

4. Так, Птолемей, сын Лага, привез в Египет две диковины: бактрийского верблюда, совершенно черного, и двуцветного человека, у которого одна половина была безукоризненно черной, а другая — до чрезвычайности белой, причем человек окраской был разделен как раз пополам. Созвав египтян в театр, Птолемей провел перед их взорами много всякой всячины, а напоследок показал и эти чудеса — верблюда и полубелого человека, думая, что присутствующие будут поражены этим зрелищем. Но зрители верблюда просто испугались и едва не убежали, повскакав со своих мест, хотя животное было сплошь украшено золотом и покрыто пурпурной тканью, а узда, драгоценными каменьями усыпанная, была, может быть, сокровищем Дария, Камбиза или самого Кира. Что же касается человека, то большинство разразилось хохотом, некоторые же проявляли отвращение, видя в нем нечто чудовищное. И понял тогда Птолемей, что он не имел успеха со своими диковинками, что новизна не вызывает в египтянах удивления и что выше новизны они ставят соразмерность частей и красоту целого.

Итак, Птолемей убрал новинки и уже не придавал им той цены, что раньше: верблюд, оставленный без ухода, околел, половинчатого же человека Птолемей подарил флейтисту Феспиду за его прекрасную игру во время попоек.

5. Вот я и боюсь, не похоже ли создаваемое мною на птолемеевского верблюда, так что люди, может быть, дивятся только уздечке да пурпурной накидке. Ибо то, что мое произведение слагается из двух частей философского диалога и комедии, которые сами по себе прекрасны, этого еще не достаточно для красоты целого. Ведь и две прекрасные вещи могут в соединении дать нечто чудовищное — взять хотя бы, чтобы не далеко ходить, гиппокентавров: вряд ли кто-нибудь назовет эти существа привлекательными; напротив, они в высшей степени дики, если верить живописцам, изображающим их пьяные бесчинства и убийства. И обратно: разве не может произойти из сложения двух превосходных вещей прекрасное целое? Например, наиприятнейшая двойственность смеси, составленной из вина и меда? Но заявляю: я отнюдь не имею притязаний, будто именно таковы мои произведения; напротив, я опасаюсь, как бы смешение не погубило красоты обеих составных частей.

6. Надо сознаться, что первоначально не очень были родственны и дружны между собою диалог и комедия: первый заполнял собою досуг домашнего уединения, а равно и прогулки с немногими друзьями; вторая, отдав себя на служение Дионису, подружилась с театром: играла, шутила, подсмеивалась, выступала размеренным шагом, иногда под звуки флейты, и вообще, обычно уносимая легкими анапестами, издевалась над приятелями диалога, величая их любителями высоких материй и гуляками заоблачными и тому подобными прозвищами. Комедия поставила своей единственной целью высмеивать их, изливая на них всю свою вакхическую свободу, выводя философов то шагающими по воздуху и ведущими беседы с облаками, то измеряющими блошиные прыжки, и тем намекала, конечно, на то, что они-де занимаются неземными тонкостями. Напротив, диалог создавал величавые беседы, философствуя о природе и добродетели. Таким образом, говоря языком музыкантов, диалог и комедия звучат как самый высокий и самый низкий тона, разделенные дважды полною гаммой. И все же я дерзнул сблизить и согласовать в едином ладе столь далекие друг другу роды искусства, хотя они были и не очень послушны, нелегко давались в руки и с трудом шли на такое соглашение.