Евгений Дрозд

Неолит

Когда вооруженные кремневыми рубилами крепкие руки принялись терзать шкуру и плоть только что заваленного мамонта, которого охотники с трудом дотащили до стойбища, а старики и старухи принялись раскладывать костры, и первые огоньки затрещали по еловым лапам, а дымок достиг ноздрей молодого охотника Иканги, с охотником приключилось странное. Что-то важное совершалось в его душе, и это что-то властно погнало его прочь от толпы соплеменников, предвкушающих долгий сытный пир и радостные пляски вокруг огней.

Никто нe обратил внимания на то, как Иканга выскользнул из толпы и почти бегом пустился к расположенному неподалеку от стойбища утесу, на котором охотники перед выходом в долгий поход спали под открытым небом, чтобы за ночь выветрились все человеческие запахи, и можно было незаметно подкрадываться к добыче.

На вершине утеса, в скрытой среди больших камней лощинке он, примяв густую траву, рухнул навзничь и, раскинув руки, уставился в черноту, усыпанную яркими глазами ночи. Отсюда не видны были огни костров, сюда не долетали крики людей. И в тишине, в слабом сиянии ночных светил, Иканга ощущал, как в душе его прорастает цветок небывалого откровения. Его душа стала такой же большой, как все пространство под черным звездным куполом, она уже не вмещалась в «здесь и сейчас», и Иканга разом постиг концепцию, для которой он не находил имени, но которую его потомки обозначат словом «время». Охотник припомнил других мамонтов и другие костры, бывшие на его памяти, и вдруг понял, что и дальше будут новые стойбища, новые костры и другие мамонты. А еще он понял, что когда-нибудь его самого не станет, но другие люди придут обживать новые места новой охоты, а много-много позже совсем другие люди станут заниматься делами, которых он себе и вообразить не может, однако жгучее желание хотя бы на миг прикоснуться к этим загадочным и прекрасным делам заставило его расширившуюся, великую душу переформироваться и притянуться стрелой к неизмеримым черным провалам над головой, откуда, из загадочных бездн не наступивших времен, выпала пронзившая его разум стремительная череда ярких и чуждых видений…

…он проснулся в своей жалкой хижине на правобережье Нила, на самой границе орошаемой земли и пустыни, разбуженный шумом осторожных шагов и звуком негромких, приглушенных голосов. Он вышел на порог и, обхватив плечи руками, смотрел, как мимо него проходят неразличимые в зябких утренних сумерках фигуры, он видал только, что их много. Смог, значит, этот молодой пророк-подкидыш, у которого даже имени человеческого не было» все звали его просто Мос — «ребенок», «мальчик», — уговорить рабов бежать от власти фараона. Люди пророка и ему предлагали уходить с ними, но он отказался — доля раба, конечно, не мед, но тут все знакомо, привычно, а что будет там, в этой их земле обетованной, даже боги не скажут. И он просто стоял и смотрел, как они, то плотно сбитыми группами, то редкими вереницами, утягиваются во мрак, и стоял до тех пор, пока в пустыню не проследовала последняя небольшая кучка жалких оборванцев и не растворилась в густой черной тени меж невысоких пологах холмов, и именно в этот миг звезды стали блекнуть и на горизонте показался багровый краешек бога Ра…

…в ряду других легионеров, ежась под пронизывающим северным ветром, от ледяных укусов которого не спасал наброшенный поверх доспехов грубый плащ, Луций проклинал все и вся, и особенно любимого полководца, с которым прошел всю Галлию и добрую часть Британских островов. Какого Гадеса он выстроил их в полном боевом у этой поганой речушки и заставляет мерзнуть с самого утра, не отдавая никакого внятного приказа? День уже клонится к вечеру, редкие снежинки, слетающие с низкого серого небосклона, без следа исчезают в черной речной воде, небо становится все темнее, а любимый полководец, заложив руки за спину и склонив голову, все так же меряет шагами берег — уже целую дорогу протоптал в снегу — перед выстроенным в четыре ряда легионом. Центурия Луция, входившая в первую когорту, находилась, разумеется, в первом ряду, и он сам стоял во фронтальной шеренге, поэтому, когда полководец проходил мимо него, он хорошо мог разглядеть его обветренное лицо, направленный в никуда жесткий взгляд прищуренных глаз и бороздящие высокий с залысинами лоб морщины. «И чего он там решает? Или давай команду «вперед», или распускай легион, чтобы люди могли погреться в шатрах, да у костров…» Он незаметно повел плечами, поправляя сбившуюся перевязь болтающегося на правом бедре меча-гладиума, крепче оперся на метательное копье-пилум. Скосил глаза на соседа по строю и, почти не шевеля губами, чтобы не засек центурион, шепотом спросил: «Слушай, а как эта речка-то хоть называется?». Тот покосился в ответ и также почти неслышно ответил: «Точно не знаю, но, кажется, Рубикон…».

…..его звали Симон, и в Ершалаим он вместе с семьей перебрался несколько лет назад из Кирены Египетской. Был у него и свой дом в Ершалаиме, и свой земельный надел с виноградником недалеко от города, на котором трудился он, не покладая рук своих, добывая пропитание себе и семье. Все, как у людей, только вот близкие считали его неудачником и недотепой. И если сыновья Руф и Александр свои мысли на этот счет прятали из сыновней почтительности, то жена, не стесняясь, высказывала ему в глаза все, что по его поводу думала. Утром в пятницу он возвращался домой с виноградника, где проработал при свете луны всю ночь, потому как нужно было успеть до праздников подвязать свежие побеги лозы, впереди ведь было несколько дней, когда работать строжайше запрещено, ибо как же можно трудиться в великий праздник Пейсах? А теперь Симон поспешал, чтобы помочь жене в домашних делах, которых накопилось более чем достаточно и которые нужно непременно завершить до наступления святой Субботы. А то потом на весь год хватит попреков: он-де олух царя небесного, раззява и тугодум, который всегда опаздывает и никогда ничего не успевает сделать в срок. Непременно, непременно надо хотя бы сегодня не опоздать… Торопливо шагая по камням длинной, узкой и кривой улицы Ершалаима, он был столь погружен в мысли о том, как бы поспеть вовремя и тем самым избежать гнева жены, что и не заметил движущуюся навстречу ему процессию. Опомнился, лишь когда намертво застрял в плотной толпе зевак. «Опять не повезло», — горько подумал он. Сделать ничего нельзя было, оставалось лишь смотреть, как подразделение римлян конвоирует к месту казни, на Голгофу, троих осужденных, тащивших на спинах тяжелые брусья с перекладинами в форме латинской буквы «Т», на которых несчастных и подвесят. Процессия с трудом прокладывала путь по узкой улице в плотной толпе зевак, и надеяться, что он сможет быстро выбраться из этого скопища, не приходилось. Симон лишь поплотнее вжался спиной в глинобитную стену. Ну, пройдут же они, в конце концов, мимо, и можно будет снова двинуться своей дорогой… Однако невезучесть Симона продолжала сказываться. Именно около него один из осужденных, измученный сильнее других и в сплетенном из ветвей колючего терния венке, рухнул под тяжестью своей ноши и подняться уже не смог, как ни били его римские стражники. Тогда центурион обвел толпу взглядом и, конечно же, остановился на Симоне, отчаянно вжимавшемся в стену и старавшемся сделаться полным невидимкой. «Ты! — пролаял центурион, ткнув пальцем в Симона. — Неси!» И указал на бревенчатое орудие казни. И пришлось бедолаге Симону тащить чужую ношу до самой Голгофы, где его наконец отпустили, наградив от всей души полновесным пинком под зад. Он бросился бегом домой, но, конечно же, безнадежно опоздал и получил от жены заслуженную головомойку, и вся семья лишь укрепилась в своем мнении о Симоне, как о законченном недотепе, и в этом году священный праздник Пейсах был для него безнадежно испорчен…