– Кирю-ю-юша-а! – надрывалась Зинка. – Рысак сбежал!
– Пойдем, – шепнул Кирилл, и вместе с Улькой они кинулись через залив, скрылись в зарослях кустарника, потом пересекли огороды, выбрались в гору и присели под кустом.
Тихо дремал, шелестел кудрявыми листьями орешник…
– Нонче орехи будут… – тихо, в смехе говорит Улька.
– Будут… – так же тихо отвечает Кирилл.
Звено десятое
1
В предутреннюю рань Кирилл стоял на горе под кустом орешника и смотрел вслед убегающей Ульке. А когда она скрылась в густой заросли кустарника, затем, выскочив за рекой, перебежала переулком и толкнулась в калитку, – Кирилл, отмахиваясь от назойливого комара, старой заброшенной дорожкой направился в долину.
Шел он твердо, и ему казалось, что сейчас он очень похож на только что выкупанного в реке рысака. Такое сравнение сначала его рассмешило, но твердость в поступи, упругость в теле и желание радостно кричать, петь – вновь подтвердили такое сравнение.
Он остановился, хлопнул руками по бедрам и, тихо насвистывая песенку, долго смотрел на Широкий Буерак, на избу Маркела Быкова.
Во дворе Быкова бегала Улька, а на «рыльце неподвижно стоял Маркел.
– Да вот так-то вот, – сам не зная к чему, сказал Кирилл и посмотрел на пойму реки Алай, расположенную перед селом и порезанную полосками с картошкой, капустой и тыквой.
Он хотел обмозговать предстоящую работу в долине, где и как построить плотину, прорыть канаву, но-невольно перескочил совсем на другое. Упругость в теле (такая упругость у него была только в первые дни его возвращения с фронта) ему была так же приятна, как приятно в знойный день припасть к холодному роднику. Приятно было и то, что Улька не отвернулась, а, вишь ты, провела с ним всю ночь на горе, под кустом орешника. Она, не умолкая, рассказывала про Маркела Быкова, про его крав, про Павла, про то, как ей тяжело живется у Быковых.
Кирилл внимательно слушал ее, вместе с ней переживал унижение, и у него росла ненависть не только к Быкову, но и к Плакущеву, к Гурьянову, ко всему селу. И когда Улька сильными руками пригибала, будто непослушный куст вишни, его голову, подолгу жадно целовала его в губы, в глаза и шепотом спрашивала: «Любишь ли, Киря?» – Кирилл некоторое время в каком-то забытьи молчал, потом подхватывал ее на руки, говорил: «Видишь… видишь ведь».
И сейчас, в предутреннюю рань, Улька ему казалась уже не только молодой, сочной, а и родной, близкой – такой, будто они знаются уже не один год. Он не тронул ее в эту ночь, отпустил от себя такой же, как она и пришла. Боялся тронуть. Боялся огласки. И еще больше боялся того, как бы этим не нанести ей обиды. Он-то сам перенесет все – и огласку, и обиду, и также то, если от него кое-кто отвернется на селе. Ну, а как она, Улька?
«Как? Дурак, – ругнул он себя. – Как? Надо было разом рвать – вот так. А ты нюни распустил, слюни. Да и то, – рассуждал он, – нельзя же на другом человеке себя утешать. Верно, баба она молодая, да еще, кажись, совсем девка – требуется ей при бездействующем муже-дураке. Но ведь и то не гожа – с другого шкуру драть, чтобы раны свои залечить… Не гожа. Впрочем, ты ничего не потерял, Кирька», – сказал он себе и быстрее зашагал под уклон.
2
Узнав от Захара о решении схода, дедушка Катай поднялся раньше всех, наскоро плеснул водой в сморщенное лицо, вышел на улицу и побежал по дворам, одобрительно хлопая мужиков ладонью по тощим плечам:
– От смерти всегда надо убегать… Он'а, смерть-то, из-за угла на тебя, а ты за другой, а ей кукиш, на-ка, мол.
– Ну да, дедок, – смеялись мужики. – Она тебя в гроб, а ты ей пятки – догони-ка, мол… Догонишь, так лягу.
И еще Катай ссорился с бабами:
– Вы, бабы, на погибель на нашу созданы, вот что.
– А откуда ты бы явился? – уткнув руки в бока, задорно кричала через дол сноха Никиты Гурьянова Елька. – Откуда бы ты взялся? Скажи-ка!
– Фу-у, ты. Срамница! Ты срамница, Елька, вот что. Греховодница, скажу тебе.
А когда заовраженцы тронулись в долину, Катай взял лопату, положил ее на плечи и по-солдатски выпрямился.
– Куда тебя несет? – Старуха жена задергала у него лопатку. – Ноги-то оставишь где в ямине.
– Я, старухе, гляди-ка, – Катай стал ещё прямее, – гляди-ка, на фронт могу… Ты домовничай, старуха, – приказал он и повернулся к Захару, – а мы с ребятами-пойдем покопаем. Захар, Лекса, Пека – айдате.
– И-и-их, сидел бы дома. На-двор пойдет, кряхтит, кряхтит, а это поперся.
– Айдате, ребята! Чего зубоскалите?
– Смеяться, конечно, тут нечего, – вступился Захар. – Смеху места нет. Идемте.
По дороге в долину Катай отстал. Он встретился с Маркелом Быковым. Маркел вез пчел на гору, в вишневый садик.
– Что везешь, Маркел Петрович? – спросил Катай.
– Видишь, пчел.
– А-а-а. Завел, стало быть? Вот и я все думал – пчел завести. А в долину-то ты что ж?
– Да двоих послал, Ульку и Пашку, – почему-то зло загнусил Маркел и быстро скрылся за углом.
– Вон оно что, – сам не зная для чего, проговорил Катай и тронулся порядком на край села.
Но, перейдя мост через Алай, он задохнулся и присел в начале долины под кустом дикой кургузой яблони.
– Не в силах… Вот отойду малость, отойду, а то как-то все примерзло во мне, – бормотал он, усаживаясь на траве.
Мимо шли заовраженские, криулинские, бурдяшинские, звенели топорами, лопатами, вилами. А по дороге тянулись подводы. Над лошадьми вились тучи мошек. И жара пыхала, будто из огромной пасти.
Все, на кого ни посмотрит Катай, выросли у него на глазах, поженились, иные уже парнями обзавелись, девками-невестами.
Они еще долго, нехотя, вяло тянулись в долину и ожили, когда из конца Кривой улицы с ревом выскочил трактор и понесся на конопляники. Катай еле разглядел: за трактором шли артельщики, впереди всех Степан Огнев, Панов Давыдка, Иван Штыркин, а за ними бабы, а позади всех Яшка и Стешка.
– Неразлучники, – проговорил Катай и позвал: – Яшка! Яшок, забери, милай, меня, меня забери.
Яшка повернулся к нему.
– А-а-а, самый главный! Стешка, ты чего крестного своего покинула… забыла, как он тебя просватал?
Стешка кинулась к Катаю и, смеясь, будто над Аннушкой, заговорила:
– Батюшки, дедуня, ты что отстал?
– Вот так, – Яшка подхватил его под руку, – Стешка, бери под другую. Комиссаром ты у нас, дедок, будешь. Присядь вон под ветлой да покрикивай на нас.
– А то бы домой шел… Отвести, дедуня? – предложила Стеша.
– Не-ет, домой – нет.
Знал Катай нрав мужицкий. Изведал его за свою жизнь. Помнит, раз они в голодный год в город с барским сеном ехали. Около дороги в снегу на корточках чужой мужик сидел, из сил выбился и Христом-богом просил прихватить его с собой:
– Я только рукой держаться за воз буду, мужики! – молил он.
Мимо проехали молча.
А на обратном пути видели: как сидел мужик, так и окоченел, только чуть на спину откинулся, рыжую бороду наискось в небо уставил. Помнит Катай эту рыжую бороду и с тех пор знает: зверь мужик, когда голоден.
«Себя спасает, – думает он, – каждый себя… Силен, так спасется, не силен – так свалится, свалят. Вот чего боятся».
– Вот тут и сиди, – Яшка опустил Катая под ветлой. – А лопатку-то нам давай, пригодится кому.
– Не-е-ет, ты лопатку-то не замай… Я еще подымусь, соберусь.
– Ну, собирайся, а ежели что – меня крикни…
– Кликну, кликну. Ступайте… Да народ разом растревожьте, а то он завянет – тогда трудов стоит… Чего это они там копаются, мешкают?
По долине в группе мужиков ходили Кирилл Ждаркин и Степан Огнев. Они измеряли шагами расстояние, расходились, ложились на животы, перекликались:
– Вершков на пять выше будет. Подползай ближе!
Яшка нагнулся к Катаю.
– Планы строят, дедок.
– Чего?
– Планы, говорю. Теперь без планов ничего не делается. Вон у нас на «Брусках» без планов дело шло – уничтожить пришлось такое дело. В весну с планами будет, чтоб все, как пять пальцев на руке, тебе ясно было, а то – втемную…