2
На берегу Алая, изгибаясь, точно молодой вязок, с силой бьет Стешка вальком по холстяному белью. Шлепает, вскидывает, перекручивает винтом. Сочатся тонкие струйки, падают крупные капли и рябят синюю гладь реки. В ряби себя видит Стешка – большие, чуть зеленоватые, с мазками бровей колышутся глаза, длинная коса свалилась через плечо, таращатся из-под кофты груди. Левой рукой прикрывает их Стешка, а правой колотит вальком белье, напевая тихую, грустную песенку. За водой она теперь ходит на берег Алая. Верно, это подальше, чем до Шумкина родника, но у Стешки каждое утро болит нога. Случайно ногу на гвоздь наколола – по утрам ноет болячка, и Стешке трудно спускаться по круче Крапивного дола к Шумкину роднику. Пусть будет до берега Алая чуточку подальше, но тут не столь уж большая круча… Да еще и то – каждое утро здесь она, в зарослях ветельника, по пояс в» оде, видит Яшку. Он серпом режет для корзин молодые побеги ветельника, насвистывает песенку, а с появлением Стешки, повесив серп на плечо, громко приветствует:
– А-а-а-а, Стешка!.. Стешенька, здравствуй!
– Здравствуй, – отвечает Стешка. – Ишь тину какую поднял…
Задирая ребром ведра гладь реки, она черпает воду, подхватывает коромыслом ведра и, изгибаясь, поднимается в гору.
– День нонче славный! – кричит с пригорка.
– Славный нонче день, Стешенька!
– И скворцы, гляди, почернели.
– Почернели скворцы! – соглашается Яшка и выходит на берег. – А скворчихи уже в скворечницах сидят!
– Сидят, – Стешка звонко, радостно смеется, понимая на что намекает Яшка, и еще выше поднимается на бугор.
И всего-то несколько слов бросит Яшка, а нога уже не ноет и до дому кажется совсем близко – рукой по дать.
– Ты корзинку хотел сплести мне? – приостанавливаясь, говорит она.
– Сплету, Стешка, корзинку… Сплету такую – сама увидишь. – И по тропочке в гору шлепают Яшкины босые ноги.
– Шлёнка у избы торчит, – предупреждает Стешка.
– Не привыкать ему, – отвечает Яшка, приближаясь к Стешке…
Но сегодня Яшки что-то долго нет… Сегодня как-то не так плещется рыбка в Алае, не так шныряют серяки-утки в камышах, и у Стешки легла на лбу тоненькая складка, в глазах появилась грустная поволока.
Она уже второй раз принялась полоскать белье, второй раз рябит синюю гладь Алая… А Яшки все нет.
С тех пор, как Яшка отбился от татарина Ахметки и привез узелки с одежонкой Плакущева, среди молодежи он совсем стал героем, а девки – каждая ждала Яшкиной ласки, и Яшка щедро обнимал девок, балагурил. И сильнее билось у Стешки сердце, когда Яшка в хороводе ласковее всех обнимал ее плечи…
А вечор не гуляла Стешка: со дня смерти дедушки Харитона вышел сороковой день. Утром же забежала подруга, рассказала, что поздно ночью (пропели вторые петухи) с ватагой ребят, пьяный, к хороводу подошел Яшка Чухляв и у двора Плакущева глумился над Стешкой.
– Мне только свистнуть, – хвалился, – пальчиком поманить, и Стешка прискачет ко мне в ригу…
«В ригу? – на лбу у Стешки еще резче легла складка. – Я те покажу ригу…»
Но тут же вновь сжалось сердце, большие глаза заволоклись мутью, а тоска скривила губы. Да, да, сейчас, как только явится Яшка, она непременно его обрежет.
«Эх, скажет, Яша! Разве я тебе что плохое сделала, обидела, аль что? Что ты меня поносишь? Аль, думаешь, приголубила, так волю дала над собой глумиться? Нет, Яша, не на ту напал, чтоб ноги тебе мыла, а водичку – себе заместо чайку», – и срасталась Стешка в тоске с говором камыша, забывалась в шорохе кустарника. Потом вздрагивала и снова принималась полоскать белье.
– Шарлатаном я родился, шарлатаном я помру!.. Ды-ы шарлатаном!.. – вдруг раздался голос Яшки.
«Вот сейчас, сейчас!» – решила Стешка, все ниже сгибаясь над рекой, слыша за спиной торопливые шаги Яшки, тихий смех.
Но в это время с Бурдяшки понесся голос Шлёнки:
– Яш! Яшок! Подь, милый… подь-ка!..
Яшка большими прыжками выскочил к избе Шлёнки.
«Сильный-то какой, – мелькнуло у Стешки. И опять: – Верблюд, и тот сильный».
– Расскажи-ка, милой, как это ты Ахметку-то? – захлебываясь в смехе, попросил Шлёнка.
Стешка быстро вскинула коромысло с бельем на плечо, поднялась на возвышенность и, не глядя на Яшку, прошла мимо.
– Стешка! Стешка!
Спина Стешки дрогнула. Но Стешка не повернула головы на зов Яшки, скрылась за ветлой на улице.
– Что это она?
– Что? Это тебе не татарчук! – Шлёнка засмеялся. – Род-то больно уж, – добавил он чуть спустя, – непоклонный – никому поклона нет. А без поклону что?
В это утро Шлёнка видел, как Яшка без разбора сплеча рубил серпом ветельник.
– Ах, ты, до чего девка парня задела… Ишь, как кабан, – проворчал Шлёнка и направился к Плакущеву Илье.
3
Илья Максимович лежал в передней. Лицо у него осунулось, сморщилось, как старый солдатский сапог, борода скрутилась хвостиками, а глаза блуждали по сосновому потолку… Временами он сдержанно, сцепив зубы, стонал на скрипучей кровати, гладил руками грудь. Кряхтел он уже сорок первый день. Жаловался на все – на живот, на спину, на ломоту в голове… Приглашал фельдшера. Фельдшер неделю растирал его спиртом, пичкал порошками – это мучило. Отказал фельдшеру. Лежал, считал сосновые доски на потолке, водил глазами по трещинам и все молча, затаенно думал.
Род Плакущевых в Широком Буераке считался цепким… Об этом знал Илья Максимович и не раз за обедом перед своими гордился:
– Наш род – Плакущевых – это тебе не то, что Пырякиных, аль там Шлёнка… Мы из дерьма конфетку лепим, а уж из конфетки и подавно что устроим.
В улице же говорили про Плакущевых, особо – про дедушку Максима:
– Тот, покойник, бывало, до ветру пойдет – сядет и глядит: нельзя ли это добро назад в квашню… Та-акой был…
– Скупость не глупость, – отвечал на это Илья Максимович. – Ты сумей так жить, чтобы над чем скупиться можно было… а вон Шлёнке и скупиться не над чем.
А за эти дни Илья Максимович почувствовал, что он уронил свой род – сорвался. Сорвался так, что и себя-то всего переломал. И держится все сейчас на тоненькой ниточке… Оборвется ниточка – и конец цепкому плакущевскому роду… За кого тогда выйдет замуж Зинка? Какой жених попадется? Хорошо бы рода чухлявского, аль Захарки Катаева – ничего бы! А коль подцепит Зинку вертопрах и разнесет все, скопленное годами, по ветру… Тогда что?
Слезы поползли, запутались в седой бороде…
«За гнилой сучок по дури уцепился, вот и сорвался… Ко власти хотел разбойника, какого-то Карасюка – вот он гнилой-то сучок. И то забыл: только поддайся – мужик тебя с кишками слопает, да еще облает, скажет – не жирен, проклит, был, костистый. Ах ты, дурная голова».
За Карасюка, за его встречу не раз Плакущев колотил себя кулаком по высокому выпуклому лбу и все искал крепкий, надежный сучок, за который можно было бы не одному, а десятерым уцепиться – не лопнет.
Кряхтя, он поднялся, свесил худые желтые ноги, сел.
«Земля? – Он упрямо всматривался в темный угол. – Из-за нее дед Сутягина – Уваров-граф – мужиков порол, из-за нее мужики барина в Волгу… За землю мужик зубами… Стало быть, – Илья Максимович, будто подсчитывая выручку от продажи, загибал пальцы, – стало быть, от земли и идет».
В напряжении лоб собрался в морщинки, губы затряслись, а глаза еще упорнее глянули в темный угол.
«А землю эту – эти обиралыцики, ячейщики, советчики… Они от господ отняли… Куда ее? Мужикам! Ну, стало быть, и зубы мужичьи у ячейщиков… а отселя… и сила в этом у Степки Огнева… А отселя…»
Сунул босые желтые ноги в опорки, вышел за калитку и сел у двора на лавку.
Улица на сорок первый день показалась ему какой-то иной; не то она обносилась за эти дни, не то состарилась совсем… Даже ветла у Пьяного моста будто еще больше расщепилась, обкургузилась, а яблони за двором Никиты Гурьянова будто хихикают. Отвернулся от яблонь, прикрыл ладонью глаза, напряженно думая.