Изменить стиль страницы

– Эка беда! Ну и не подавай – без тебя проживем как-нибудь! – впервые подал свой голос дядя Петруха, заявление которого только что пробежало по рядам и добралось до президиума.

– Ну и живите, а я погляжу, потому как быть с твоим брательником в одной артели не хочу! Вот и весь мой сказ!.. Нет не весь!.. А ищо хочу спросить вас, товарищи начальники! Хочу спросить вот об чем: скажите, пожалуйста, почему в списке для раскулачивания нету старшего хохла Михайлы, церковного старосты, ктитора то есть?.. Аль позабыли, как при столыпинской лехорме он, хохол этот, сграбастал себе кус самой жирной землицы за Большим Маром, у Правикова пруда?.. Позабыли об его отрубах?.. Почему, скажите на милость, Яшку Крутякова можно на высылку, а этого нет?! Почему, я вас спрашиваю?! – уже кричал, стараясь быть услышанным в загудевшем зале распалившийся оратор. – А теперича спросите Миколая, куда он дел свою молодую кобылку! Ить он нарошно выпустил ее со двора, штоб бирюки задрали. Про то все знают!..

– Да как же тебе не стыдно, Григорий! – плачущим голосом вскричал отец. – Что ты говоришь! Креста на тебе нет!

– Чего нет – того нет, – согласился Жуков, ухмыльнувшись, – потому как сроду ни в каких богов не верил.

– Оно и видно. Ну а совесть у тебя есть?

– Совесть есть. Потому и говорю по совести.

– Прекратите перепалку! – прикрикнул Сорокин. – А ты, Николай Михалыч, успокойся. Разберемся мы с этим. Говорил я тебе, что ваша ссора до добра не доведет, – последние слова председатель произнес тихо, только для моего отца, дотронувшись рукою до его рыжих, взъерошенных, как перья у драчливого воробья, волос.

Отец уже не слышал, что там еще говорил Жуков, не заметил и того, как тот покинул сцену и удалился на свое место.

Собрание кончилось, когда до восхода солнца оставалось часа два. Глаза вышедших из нардома долго не могли освоиться с темнотой. Не было настоящего снега, который отогнал бы ее немного. Люди одиночками и группами растекались по улицам и проулкам. Их движение угадывалось по мерцающим огонькам цигарок. От того места, где эти огоньки, подобно Стожарам в небе, скапливались и мельтешили, доносились оживленные голоса. Удивительно, что вовсе не слышно было смеха. Зато в разных дворах, ближних и дальних, то там, то тут, подымался, все усиливаясь, бабий крик, перемежаемый истеричными причитаниями. Напуганные им, петухи внезапно остановили свою обычную утреннюю предзоревую перекличку, а собаки, наоборот, подняли по всему селу истошный лай, то и дело переходя на протяжный, потрясающий людские души вой, согласно сливающийся с воплями женщин.

– Ну, вот оно – началось. И не для меня одного! – вслух проговорил отец; он никак не мог открыть трясущимися руками калитку нашего двора. Открыв наконец и войдя внутрь двора, глухо, со стоном, вымолвил: – Ох, наслушаемся мы теперь этих песен вот до сих пор! – И он чиркнул ребром ладони по своему горлу.

Отец не сразу вошел в избу: задержался возле Карюхи, уткнувшейся длинной мордой в корзину с овсяной мякиной. Заслышав хозяина, Карюха оторвалась от еды, фыркнула, сверкнула большим влажным глазом и дыхнула на подошедшего теплым парком. Отец, прижавшись щекою к ее ноздрям, сдавленно проговорил:

– Ну, что, Карюха?.. Не везет нам с тобой... Как будем жить дальше? А?.. Ну, что же ты молчишь, глупая?.. Убил нас тот злодей, сразил насмерть... доказывай теперь... А все ты, неразумная тварь!.. Зачем увела Майку со двора?.. Ну?.. Эх ты-и-и-и!

Он говорил, а из глаз его сами собой сыпались крупные, тяжелые слезы. Они сперва падали на полу тулупчика, а потом уж и на землю, едва прикрытую тонким слоем синеватого снега.

– Ну, ничего, Карюха... Ничего, милая... Как-нибудь, как-нибудь...

Перед тем как войти в дом, отец насухо вытер глаза, постоял недолго у сенной двери, чтобы хоть немного успокоиться. Вспомнив вдруг, что самому-то ему незачем идти в колхоз (ведь он как-никак служащий, получает государственную зарплату), что в артель войдут лишь члены его семьи, малость ожил, ободрился и, набрав в легкие побольше холодного, освежающего грудь воздуха, шагнул в сени.

Раздевался у порога потихоньку – не хотел будить жену. Но она не спала, лежала на широкой деревянной кровати в задней избе с раскрытыми беспокойными глазами. Оттуда сейчас же послышался ее тревожный голос:

– Это ты, Миколай?.. Ну что, как там?..

– После расскажу. Дети все дома?

– Окромя Леньки – все. Того все нету. Господи, не стряслось ли с ним чего?

– Не стряслось.

– У тебя, знать, сердце каменное, отец. Сын родной пропал, а ему хоть бы что!

– Найдется, говорю, твоя пропажа, скоро объявится. В Баланде Алексей, на курсах.

– Чего же ты молчал до сих пор? У меня сердечушко разрывалось.

– Сам узнал только позавчера, от районного уполномоченного.

– Да какие там еще курсы? – вновь забеспокоилась мать.

– А черт его душу знает! Отвяжись ты, мать, ради Христа! Без тебя тошно!

– Тебе что, а каково матери? Тот пропал, четвертую неделю ни слуху ни духу об нем. А младшой заявился вечор с расквашенной мордой, весь в кровище. Там страсть одна! Глянул бы ты на него. Только, ради Бога, не бей! Его и так отделали – ужас!

– Кто его так? – скорее механически, чем с целью получить ответ, спросил папанька: душевные раны, полученные им в нардоме, саднили, похоже, сильнее физических.

Мать, однако, по-своему поняла вялость в его голосе и обиделась:

– Кто, кто? Так он мне и скажет – кто. Ты отец, ну и спроси!.. Баит, что упал, а я не верю. Опять, видно, подрался с тем разбойником Жучкиным... Бровь рассечена, страшно, говорю, смотреть!..

– Глаз-то цел? – спросил отец, с трудом отрываясь от того главного и тревожного, что камнем давило и на грудь, и на виски.

– Целый, Бог миловал.

– Ну, чего же ты всполошилась! – осерчал уже отец за то, что происшествие, о котором сообщала ему жена, было просто ничтожным, не шло ни в какое сравнение с тем, какое сотворилось с ним на кончившемся полчаса назад собрании. Ни папанька, ни мать и никто другой не могли тогда и подумать о пускай отдаленной, но прямой родственной связи двух этих несчастных историй, о том, что проросли они из одного недоброго зерна, что у них один источник, о котором, однако, все давно позабыли.

Все более хмурясь и заправляя в правый угол рта свой унтер-офицерский ус, отец сказал:

– Нашла над чем сокрушаться! Заживет, как на щенке. Мне, мать, похлеще досталось от Гришки Жучкина...

– О, Святая Богородица! Чего он?!

– Ладно, разберемся. А вот батюшку моего придется завтра же – нет, нынче же! – забрать к нам. Чего доброго, могут и раскулачить их с Пашкой. Жучкин про отруба отцовы вспомнил, про ктиторство и прочее. Надо спасать. Одного Павла, может, и оставят в покое. Теперь успевай поворачиваться: попрут со всех концов села сродники за разными справками. Это уж как пить дать!

– Что поделаешь, отец! Коли могешь, помогай. Мы ить, родимый, все на этой земле сродники.

– Легко сказать – помогай! А как? – и, кажется, именно в ту минуту окончательно сложилась в потревоженной душе отца и вырвалась наружу формула, которую мы слышали от него много раз: – Как, я тебя спрашиваю?.. Ты попробовала бы служить одновременно и богу, и черту! А я служу.

– Возьми да уйди, коли невмоготу стало.

– Хочешь не хочешь, но придется.

Мать не придала особого значения этим мужниным словам, потому что вспомнила про нашу Рыжонку, которая должна была вот-вот отелиться. Накинув на плечи какую-то одежу, заторопилась:

– С часу на час жди. А мороз лютый. Замерзнет теленок... А ты, отец, сосни часик, отдохни маненько. Бог не выдаст... Проживем как-нибудь. Не пропадем среди людей. Как все, так и мы. Поспи. Я счас проведаю Рыжонку и затоплю печь. Блинков вам испеку.

Чем-то теплым, домашним, успокаивающим и убаюкивающим повеяло от этих ее привычных, не заготовленных заранее, просто и естественно произносимых слов, и отец скоро задремал.

3

Самую жестокую нашу потасовку, в которой я чуть было не лишился глаза, Иван Павлович окрестил «ледовым побоищем». Подрались мы тоже на льду и тоже на озере по имени Кочки, на том самом, куда принесли меня ноги после первого памятного сражения у школы и где, неприкаянный и несчастный, я решал тогда заведомо неразрешимую задачу: как избежать отцовской порки?