Изменить стиль страницы

– Как это?

– А от так. Голова-то есть у тебя на плечах?

– Ну, есть, – соглашался я.

– Вот и думай, соображай ею. Волки никого из нас не тронули, а дядя Сергей Звонарев сколько уж их переловил и передушил?! Страшнее волков, Мишанька, злые люди.

– Дядя Сергей злой? – встревожился я, вспомнив этого доброго веселого мужика.

Застигнутый, похоже, врасплох, дед некоторое время молчал. Подумав, сказал – также очень памятно:

– Много зла, Мишанька, люди причиняют и себе, и зверью разному по нужде або по глупости.

– Дядя Сергей – по глупости?

– Ну ж и репей ты, Мишанька! Ну шо прицепився? Мабуть, по нужде иль по азарту. Усе охотники, як игроки картежные. Втянутся в это дело – никакая сила не оторвет их от него. А дядя Сергей – природный охотник. Сызмальства приучен.

– Это плохо?

– Чего ж тут хорошего – убивать?

Пока я обдумывал эти дедушкины слова, он вернулся к прежнему нашему разговору:

– От ты, хлопец, спросил давеча: как мне тут одному? А хиба ж я один в саду? Глянь, а это кто?

У наших ног вертелась пестрая курица, заглядывая нам в лица то одним красноватым крапчатым глазом, то другим.

– Это Тараканница. Помнишь, поди, ее, шельму? С самой весны живет в саду. Бачишь ту жердочку? Это ее насест. Ночует на нем. Прошлой ночью лисичка-сестричка попыталась было ее утащить, но ничего у нее не выйшло. Подстерег я ее и турнул.

Потом дедушка указал на подскакавшего к самому шалашу такого же пестрого, но только еще наряднее, удода, или лесного петушка, как звал он эту льнущую к нему птицу. Удод распустил хохолок, и теперь над его головой поднялись вместо одного два веера. Поворачиваясь к нам так же, как и курица, то одним, то другим глазком, он несколько раз кряду прокричал: «Худо тут! Худо тут! Худо тут!»

Дед сейчас же возразил ему:

– Это ты, брат, неправду говоришь. Глянь, яка благодать вокруг! А ты – худо тут!.. Голоден, поди?.. То-то ж. На-ко, поклюй! – И старик лукнул в сторону птицы хлебные крошки.

Тараканница, однако, опередила удода, склевала крошки раньше, чем он решился подскочить к ним. Дед заманил ее в шалаш и на время запер там. Теперь удод мог харчиться без всяких помех.

Насытившись, изрек: «Добро тут, добро тут!»

– Давно бы так! – Морщины на висках, у повеселевших дедушкиных глаз сошлись в частую сетку, а на лбу, напротив, разошлись вниз и вверх, оставив после себя кривые поперечные белые полоски. – А ты, Мишанька, говоришь... Нет! Туточки у нас богато. Вон, объявився!

Я вздрогнул, по спине, под рубашкой, пробежали холодные, знобящие мурашки: из-под кучи хвороста, перемолотой куги и разного другого хлама, нанесенного в сад полой водой и зачем-то оставленного дедом, важный и по-хозяйски уверенный в себе, выползал здоровенный уж, высоко подняв золоченую коронованную свою головку. Он полз, извиваясь, прямо к нам и стриг воздух своим раздвоенным язычком. Когда до ужа оставалось не более двух шагов, я укрылся, на всякий случай, за спиной деда. А тот, к великому моему удивлению и ужасу, взял эту тварь на руки и, свернув бубликом, положил себе за пазуху, сказав при этом:

– Погрейся трошки. Вишь, якый ты холодный! – И, обращаясь ко мне, добавил: – А ты, Мишанька, зря его боишься. Ить это не змея. Да и змея, ежли ты ее не обидишь, не тронешь – не укусит.

Нашарив ужа под белой холщовой рубахой, дед осторожно опустил его на землю.

– Ну, ползи, куда тебе надобно, золотоголовый, приманывай в речке лягушек.

– Дедь, он что, ловит их?

– Ловит.

– Эт как же? Рази уж умеет плавать?

– Ото! – воскликнул старик. – Ищо як умеет! Ужо побачим с тобой.

Я знал, что словом «ужо» обозначается вечернее время, когда схлынут, отойдут до следующего утра дневные заботы и когда люди смогут перевести дух, наведаться друг к другу, посидеть на бревнах, посудачить, угоститься (мужики) махоркою и последними новостями; поискаться, промыть косточки своим ближним (женщины), пожаловаться на непутевых мужей и, дождавшись захода солнца, разойтись с миром по домам. У дедушки «ужо» означало окончание садовых работ, когда старик мог выйти на берег Баланды, посидеть там с удочкой или просто так, единственно для того, чтобы, войдя по пояс в теплую к вечеру воду, ополоснуть в ней уставшее тело, окунуться раз-другой, а потом уж понаблюдать бездумно за мудрой, не останавливающейся ни на минуту жизнью и в воде, и над водой, и по берегам реки.

В тот вечер, за час примерно до захода солнца, был с ним и я.

Дедушка предупредил:

– Сиди тихо, Мишанька. Зараз мы, мабуть, шось побачимо.

Сидели. Молчали. И, видя, что терпение мое находилось на грани истощения, дед предостерегающе поднял руку. И тут я увидел старого нашего знакомца. Он неслышно выплыл из-под талов и, балансируя на воде длинным извивающимся телом, остановился. В почти полной тишине я услышал шипение, похожее на гусиное: «Шшшш». Оно исходило из разверстой пасти ужа, в которой зловеще мелькали тонкие длинные жальца языка. А затем я увидал нечто совсем уж не согласующееся с разумом: жалобно оря в смертельном страхе, прямо к этой разверстой пасти плыла большая зеленая полосатая лягушка, в несколько раз толще поджидавшего ее ужа. По мере того, как она приближалась к роковому для нее рубежу, крик ее становился все отчаяннее, пока не погас в черной пропасти ужиного рта.

Пресмыкающийся разбойник не сразу проглотил свою жертву. Сперва подержал во рту одну лягушачью голову, а затем судорожными, прерывистыми сокращениями гибкого, пружинистого тела стал проталкивать и всю ее себе вовнутрь, и было жутко видеть, как бугрилось, расширялось рептильево длинное тело там, где оказывалась несчастная лягушка.

– Дедь, я боюсь. Пойдем отсюда! – закричал я.

– Ну, ну, пойдем, сынок, – сейчас же согласился старик. Видать, ему и самому было невмоготу наблюдать отвратительное это зрелище. Потемнев лицом, взъерошив седеющую бороду, хрипловато вымолвил, ежась: – Так вот и пожираем друг дружку. Неразумно устроен мир, Мишанька. Погано!.. Пийдемо до шалаша, чайку сготовим. Скоро зовсим стемнеет.

Под нарастающий шумок самовара, под умиротворяющее его бормотание я прислушивался к пробуждающейся жизни ночных обитателей сада и охватывающего нас с трех сторон темного, сейчас совсем черного леса. Поскольку соловьи свои песни уже отпели и заняты были заботою о потомстве, голоса других птиц не особенно ласкали мой слух. Где-то совсем близко, невидимая, прокричала по-дурному сизоворонка, прозванная за свой противный голосище дикой или лесной кошкой. Как бы перекликаясь с нею, вовсе уж сотрясающим не только человеческое ухо, но и саму душу, воплем отозвался из глухого темного омута леса филин; кликушески-притворный сатанинский стон его прошил меня с головы до ног, и, холодея от страха, я инстинктивно окольцевал дедушкину шею трясущимися руками. Дед хохотнул и сказал спокойно:

– Кто же боится филина, хлопче? Для человека он не страшен. Мышь али там малая пичужка – те хай держат ухо востро.

– А как же он увидит их ночью-то? Ведь тьма-тьмущая.

– Это для нас с тобой. Филин, сова, сыч видют и ночью, Мишанька.

– Это как же?

– Глаза у них так устроены.

– Э-э-х! – ахал я, крайне удивленный.

– Такими уж Бог их сотворил.

– А почему у нас нету таких глаз?

– А человека Господь тоже не обидел. Он дал ему разум, да только, сынок, мы не всегда умеем распорядиться этим богатством, – и дедушка вздохнул.

Тем временем в воздухе, прямо перед нами, что-то замельтешило, заметалось неслышно. Видя, что я замотал головой, стараясь понять, что это такое, дедушка сказал:

– Мышка летучая.

– А разве есть такие? – опять удивился я.

– Есть, есть, Мишанька, и такие. На земле усе есть. А эта в моем шалаше, под самой крышей, днюет. Прицепится лапками за какой-нибудь прутик у конька и висит вниз головой – спит.

– Днем?

– Днем.

– И-ех! – в какой уж раз вырывалось у меня.

– Ночью она выходит на охоту.

– А почему не днем?