Изменить стиль страницы

С одной вершины открылся распашистый вид на озеро Маранзен – продолговатое, вглубь и вглубь. Солнце светило через плечо, вода не сверкала, темно покоилась. И лес глубокий стоял по берегам. А по склонам холмов разбросались мёртвые фольварки, краснея черепицею.

И, отойдя от забот своих, облегчённой душой принимая мир без нас:

– А красивая страна, господа!… И откуда здесь такие высоты, такие виды?

Встречью втягивался на высоту обоз раненых, много ран штыковых. Кто стонал, а кто говорил вполне бодро, ещё бодрей при трёх генералах: ночной штыковой бой у деревни, вёрст десять отсюда. В один голос: удачный бой, мы победили!

Да и сейчас гремело слева недалеко. Кроет, кроет нас Господь и Божья Матерь. Так быстрей же вперёд, господа, мы ничего не знаем!

“Надрау” – так по маленькой деревне только назывался командный пункт Мартоса, а был он западнее, на высотах, в полукруге леса – отличное место с обширным видом. Передняя линия отошла, обстрел уже не достигал сюда, и несколько офицеров стояли открыто на холме, на солнечном уже припёке и передавали друг другу бинокли.

А внизу, по шоссе, к железной дороге и через неё, шла медленная колонна – нет, вели колонну пленных в оцеплении, да! пленных не меньше тысячи!

Узкоплечий невысокий Мартос на стуле сидел, и тоже смотрел в бинокль. О переезде армейского штаба они ничего не знали! Оглянулись, и против солнца не сразу узнали конных.

С юной лёгкостью вскочил на ноги немолодой полководец, передавая в левую руку короткую тросточку, всегда покачиваемую на ходу. И, с честью, вытянулся перед конным дюжим командующим, щурясь против солнца:

– Ваше высокопревосходительство! Противник силою в дивизию пытался атаковать нас ночью лощинным подходом к деревне Ваплиц. Замысел его обнаружен, расстроен и даже нарушено управление: у кладбища Ваплиц противник уничтожал своих же артиллерийским огнём, видимо рассчётным, без наблюдения. Наступавшая дивизия разгромлена и отброшена, мы удерживаем важные Витмансдорфские высоты. Имеем пленных две тысячи двести, до ста офицеров, взято двенадцать орудий. Хотя и очень ослабленные, Калужский и Либавский полки пошли в атаку противнику в спину и содействовали победе.

Мартос не захватывал чужого, он делился успехом и с соседями.

Всё зримо: вот и пленных вели, а маленькую группу офицеров завернули сюда, на высоту.

Вот этот торжественный момент и предвидел командующий! К нему он и рвался утром из Найденбурга! Он ехал не зря!

Доклад корпусного Самсонов принял в седле, но тут же грузновато, однако и уверенно, спустился на землю, передал поводья и – не разминаясь, сверху вниз увесистыми руками обхватил за плечи узкого ловкого Мартоса, облобызал его:

– Один вы! Один вы и спасаете нас, голубчик!…

И, отклонясь, смотрел на него, желая ему четверть царства. Ту награду предвидя, которой можно было бы украсить эту узкую грудь – если б не было табеля очерёдности возможного получения наград…

Вздорная мысль Постовского идти на Алленштейн уже никем не вспоминалась. Но может теперь-то и повернуть корпуса круто налево с сильным ударом в немецкий тыл? теперь-то и пришла пора бокового наступления, вчера ещё определённого в армейском приказе? От кого и услышать первого, как не от победителя:

– Хотелось бы ваше мнение, Николай Николаич!

Мартос ровно держал отважную узкую голову, блеснул глазами. Он не искал времени раздумывать, не изобразил отягощённого думой чела. Подхватисто-ловкий, с плечами сами собою поднятыми, с усами ловко подкрученными, он так же молодцевато и ответил:

– С вашего разрешения – немедленно отступать!

Он не имел докладов об отступлении Артамонова и Благовещенского, но прирождённым чутьём угадывал, что не тут его корпусу место, а – назад и скорей! Как улитки или птицы предчувствуют бурю – давлением воздуха или астральными струями, так утягивало и его.

Но командующий: как? что? – не понял. Почему же?

И Постовский, с помощью казака осторожно сойдя с коня, приблизился и, видя несогласие своего командующего:

– Что-о-о это вы панике поддались! Не-ервы у вас подгуляли! Слева вот-вот подойдёт Кексгольмский полк. Справа вам придана бригада 13-го корпуса. Сам 13-й вот-вот, вот-вот… – Постовский даже оглянулся, ожидая корпус увидеть, но тут лес был стеной, – подойдёт и весь. А ещё ж и конница Ренненкампфа. Кто ж нам позволит отходить?

Уж чего никогда не знавал Мартос – это нерешительности. Энергично чеканил своё:

– Корпус бьётся третий день подряд и пятый день из шести. Потеряны лучшие доблестные офицеры, несколько тысяч солдат. Корпус изнемогает и к активным действиям более не способен. Нет кавалерии, действую вслепую. Снаряды на исходе, подвоза нет. Недостача уже и патронов. Наши непрерывные атаки не дают выигрыша армии, лишь усложняют её положение. Надо отступать – и немедленно.

И напором его доводов сметён был весь утренний стройный замысел, так что уже ни чёрточки не восстановить. И не было той радостной атаки, куда командующий должен был скакать или послать. Без него тут было все уже и выиграно, и обсуждено, и предложено, и проиграно.

А ещё ж не знал Мартос об отступлении фланговых корпусов.

Самсонов тяжело помаргивал, как борясь со сном. Снял фуражку с потеснённой чернеди седеющих волос. Отёр лоб.

Как никогда, лоб его был крупен и беззащитен: белая мишень над беззащитным лицом.

36

В запале и спехе Воротынцев промахнулся: уж начав утро с розысков Кондратовича, надо было не сходить со следа, настигнуть увёртливого генерала, пристыдить или припугнуть Ставкой, – и ещё можно было поставить к западу от Найденбурга всё, что в 23-м корпусе оставалось способно обороняться.

И генерал Кондратович, которому – счастье выпало? – что его корпус раздёргали, и, будто бы собирая его, можно было долго кататься поездами между Варшавой и Вильной, – генерал Кондратович в это утро несомненно побывал где-то тут, не дух же: впервые он приблизился к передовой линии, его видели в одном месте за час до Воротынцева, в другом за полчаса. Но у Воротынцева недостало терпения скакать за ним, и пока он собирал сведения от раненых, Кондратович примчался в Найденбург и, не имея тут никого выше себя чином, распорядился: командиру Эстляндского полка взять шесть рот и пулемётную команду и с ними уходить на восток, по шоссе, сопровождая и охраняя его, генерала Кондратовича. Он, очевидно, так расчёл, что одна растрёпанная дивизия его несобранного корпуса всё равно уже подчинена Мартосу, Кексгольмский полк занял позиции и сам продержится, остальные гвардейские полки сюда вовсе не дойдут, – и ему, корпусному, делать нечего, а безопаснее отойти за русскую границу и там ждать, чем кончится.

Всё это узнал Воротынцев, спохватясь, уже отослав записку Самсонову.

Ещё сегодня рано утром был Найденбург резиденцией штаба армии, центром и узлом связи и дорог – и вот к полудню в нём не осталось ни одного генерала, никого старше Воротынцева чином, и никакой связи ни с корпусами, ни с фронтовым штабом, а все покинутые должны были своим умом и совестью сами избирать себе образ действий.

Зато Воротынцев сохранял состояние чистого делания, черезсильной лёгкости, свободы от собственного тела, от собственных желаний и мыслей, – он был только подвижным приспособлением спасти и поправить, что можно. Прохват, продух с левого бока армии ощущался им как колотье в своей груди, и только знал он: надо заткнуть эту скважину на те несколько часов, пока командующий успеет проехать к 1-му корпусу.

И в запруженном тревожном Найденбурге он нашёл подполковника Лунина, батальонного командира эстляндцев: четыре его роты, сильно прореженные, оправлялись тут со вчерашнего дня, а подполковник сам ещё не решил, что делать. И ещё с другим подполковником подошло с севера пять рот эстляндцев же – да таких рот, что каждая была едва ли сильнее взвода. Ещё ночью они стояли на позиции, а утром сменили их кексгольмцы.

Этим двум подполковникам и половине сохранившихся ротных Воротынцев в несколько фраз объяснил положение города, положение армии, уход в Россию остальных рот их полка, вместе с полковым командиром, и что от оставшихся надо. Говорил – а сам лица оглядывал, как будто и своесобственные, а в чём-то главном сходные все, какими сделали их: армейская традиция; долгая гарнизонная служба, отдельный от общества мир; и отчуждение, и презрение со стороны этого общества, осмеяние от передовых писателей; и верховный запрет мыслить о политике, о материях, обстриженный или потускневший интеллект; и постоянная денежная недостаточность; и черезо всё это, в очищенном и собранном виде – энергия и мужество нации. Вот это и был их момент, и Воротынцев не сомневался в ответе.