Изменить стиль страницы

Бери валом! Да неужели ж не пересилим?

А немцы тоже щупают – не именье, а вот эти батареи. Тут – пойма впереди, лёгкий ветерок по травке кудрявой ходит, – а как гахнет сюда снаряд – чёрный столб расшлёпывает выше высокого дерева, шире кома дубового, и воронка остаётся не как в песке, а рытая, да чёрная-пречёрная.

И одну батарею нашу – накрыли! Прям меж наших орудий – пых! пых! и ящик со снарядами – в воздух! да сам ещё он рванул! рванул! – и побежали лошади во все стороны, и люди зачупаханные отползают, кто жив. А сенькина кобыла с пережаху – да перёк дороги взяла, еле вправил её Сенька – и в лес!

А от леса к батарее наоборот – передки понеслись: сейчас; прицепят и тоже вперёд. – А что, у них закида не хватает? – На открытую позицию!! – машет полковник вперёд. – На прямую наводку! Хлещи, Арсений, катим дальше!!

Лес неглубокий, проскочили, обогнав один полк стрелков, – а два других уже где-то развернулись. Просторное поле, село – вчера нами забратое, хутора там и сям – и опять лес, уже стеной, – ив том-то лесу, полковник говорит, и должны быть петровцы. А по сю сторону леса – картечные дымки, с неба не уходят, разойдутся – и новые замест, заградительная картечь, отполашивает, чтоб наши дюже не напирали.

– А справа? – не слышишь? гаубицы! Сюда, поперёд петровцев переносят!

– Эт те, что у чугунки были?

– Они!

– Так это мы с вами такой крюк задали?

Ка-а-ак огнём перед' ними полыхнуло на дороге! ка-а-ак чёрный дуб перед ними вырос! – только в сторону метнулись – в уши гахнуло – спрыгнули, к земле приникли (а возжи в руках!) – и осколки многие, многие засвистели, засвистели мимо! Как кобыла цела осталась? Как сами? Тележку пробило. Нет уж, теперь с дороги сворачивать: дуй наперевал поля, без рессор, а рысью – трях, трях, трях! Да вот и полевая вьётся… – Ваше вы-сокоро… туда ли едем? Ведь стрелки вроде налево остались. – А мы – направо, шрапнель объедем, – к петровцам, давай!

Места – ещё от немцев тёплые, сегодня поутру у них были, лежат и их убитые, лежат и наши, есть и раненые, да разбираться некогда. А вот – немецкая батарея стояла, на ней заряды горели, два орудия их разбиты, лошади в упряжках убитые, остальные утянули.

А картечь в воздухе так и стоит, бери правей.

Тут как вжакнут два снарядика – не спереди, сзади! – через голову не перелетя. Это наши, слушай, это наши с недолётом лупцуют, лешие!

По-гнали через что ни попало! Полковник плечо – щуп, щуп, – эге, меня цепануло, Арсений! Расстегнулся: цепануло тут, по плечу. Может от своих, а скорей – от того фугаса на дороге, только сейчас заныло. Так перевязать, ваше высокородие? Не надо, ехать скорей!

Вот тут были немцы полчаса назад: патронташи, обоймы, сумки раскиданы, пулемётные ленты, отдельно убитый без головы, и с головой убитый (а карманы вывернуты, уже пошарили), ружья целые и ломаные, и в завёртке цветной как бы не съедобное, да страда: остановиться, нагнуться некогда. Вот и в лес упёрлись и пулемёты близко тукотят – наши ли? немецкие? Дальше ехать нельзя. Вяжи её к дереву, мы так пойдём.

А через лес навстречу раненые бредут – ох, далеко им добираться… Один руками машет, хвастает: накладено яго много, наши вперёд валят! Другой по всей груди забинтован, шинель внакидку, хрипит: кладут наших, кладут… Прапорщик бредёт, в шею ранен, крутить головой не может, плачет полковнику, да не от боли плачет: стрелять же нечем, последние патроны достреливаем, почему не везут, кто ж это задницей думает? Полковник ему: а сколько сзади покидали? Машет рукой прапорщик, кровью харкает: верно, сорят патронами солдаты, беречь не умеют.

Лес прервался большой косой прогалиной. Тут, на краю – канава с водой, перед ней петровцы залегли, не высовываются и не стреляют. А по прогалине – дорога, и по ней, ближе саженей двухсот чудо какое едет: как бы на колёсах, а колёс не видно; живое, а без головы, без хвоста. Колпак подвижной, слышно из пулемёта сеет, а потом с дымочком – жьжьжь-у!

Что такое? – переполох, никогда не видали. Может ли в лес сюда заехать, или только по дороге? – Да грузовой автомобиль! – кричит сенькин полковник. – Через канаву не пойдёт, застрянет! – А что на ём? – А плитами железными одет, оттого и тяжёлый, сюда не поедет. – А что это с его бьёт, не пушка? – Ядромёт, малый калибр, больше страху, чем боя. – Да мы б его, може, взяли, ваше высокоблагородие? Да нам бы с двух сторон дорогу ему перекопать, али подорвать? – Чем будешь рвать, когда стрелять нечем, патроны скончались?

– Патроны уже везут – слух – сейчас патроны будут, лежать!

Но раньше того прибежал унтер: справа, от нейшлотцев, передают: есть приказ всем отступать! На него сенькин полковник: я тебе голову оторву за “отступать”! я тебя на месте сейчас ухлопаю!! – Так ваше высокоблагородие, я ж не сам придумал, я вас до подполковника сведу, у фольварк, а к ему записку принесли, а там по телефону передали!…

– Батальонный командир, прошу держаться здесь, не верьте вздору! А подвезут патроны – по возможности продвигайтесь. Слышите? слышите? – это наш тяжёлый дивизион переехал вперёд, пристреливается, сейчас вам будет поддержка, какая вам не снилась! А я с этим унтером схожу, проверю и у того фольварка его застрелю! Откажись, сукин сын, сейчас, при всех!

– Да ваше благородие, хучь и стреляйте, по телефону передали…

– Благодарён, ты там задами подгони тележку!

____________________________

Ещё в Уздау, под цепным обмолотом, как раздробилось в голове, рассеялось, так уже и собраться не могло за следующие часы. Ещё от того обстрела был принят темп, немыслимый в обычной жизни, и Воротынцев будто и бешено соображал за троих, и вместе с тем как будто дым разрывов и пожаров несло через саму его голову, и всё, что видел он, происходящее с ним и с другими, – всё в этом сизом относе.

Он точно видел карту и понимал ход операции: при ослабевшем слева натиске противника накопленная сила, томясь, ломанула сама вперёд – это не из дивизии истекло, это в ротах началось! (Да ведь силы немеренные в этом народе! Да ведь привык же он побеждать!) Без понуждения, сами, пошли петровцы и нейшлотцы – и, не без участия Воротынцева, три полка стрелков им на подпор, на расширение влево, и два артиллерийских дивизиона. (Тем особенно был он горд, что – угадал, за час до нашей атаки угадал, что она может начаться!) А от первого успеха, друг на друга глядя, все теряли ощущение опасности, и ещё бодрей и самозабвенней напирали вперёд. Командир кричал батарее: “Спасибо за блестящую работу!” – и канониры, бомбардиры и фейерверкеры кричали “ура-а!”, подбрасывали в воздух фуражки. Вся эта самобродная успешливая атака длилась час один, до половины одиннадцатого, но в этот бесконечный час испытал Воротынцев состояние счастья нанимающей полноты – не столько от продвижения на две-три версты, не столько от бегства противника, сколько именно от самобродности, самозарождённости атаки, что должно быть верным признаком победоносной армии. И, в достоинство с ней, весь этот час не давал Воротынцев уйти из себя безутратной ясности мысли: как помочь атаке развиться? как заворачивать её направо, чтоб она захлёстывала немецкий фланг? где найти генерала Душкевича? как подтянуть гвардейский Литовский?… Зато уж прочее всё, неважное, заволакивалось: почему они могли сидеть, грызть сухари у пруда, где утки плавали? они были пешком – откуда взялась под ними двуколка? и когда именно ему ободрало плечо? И через дым счастья, дым боя, дым несвязанности бытия всё время видел он ещё лицо Благодарёва: никогда не услужливое, а всегда достойно готовное, доброжелательное даже до снисходительности, не дерзкое, но живущее осмысленной отдельной волей. И успевалось ощутить: хорошо, что я этого солдата нашёл.

И всё это оборвалось как обвалом скалы, перешибом дороги – этим унтером с приказом отступать. Воротынцева кинуло в крик, он и правда готов был этого унтера на месте застрелить – но не за лжеца приняв, а с отчаяния, от угадания, что этого всё утро и боялся, только не знал, в чём явится это. С первого услышанья принесенный слух так и проколол Воротынцева своей верностью: вот это могло быть! что другое, а это – по-нашему!