Изменить стиль страницы

И после этого в глазах общества ещё героичнее выдвинулась одинокая фигура Богрова! О, если б ещё и не связан с охранкой, – ведь народный герой!

И наметился такой поворот: теперь, когда вина охранки и правительства была доказана (через Богрова), – может, Богров-то сам и не виноват? Для всего общества, а тем более для знакомых и для семьи, главное стало: если можно – очистить Богрова от охранки! Доказать, что это – не азефовщина! Очень хотелось, чтобы Богров оказался чист – только кровь на руках, ничего другого! (Возненавидели Кулябку именно за клевету, что Богров – давнишний сотрудник. Печатали, что Кулябко этот уничтожал собственноручные письма Льва Толстого).

Брат Богрова публично выразил возмущение, что в газетах смеют употреблять слово “убийство” (когда, подразумевай, это была справедливая народная казнь). Отец, застигнутый вестью в Берлине, и с видимой гордостью за взращённого сына, дал интервью: мой сын любил лошадей, лодочную греблю, играл в карты, посещал клубы, бонвиван, совсем другой образ жизни. Он не нуждался в мелких деньгах. Здесь несомненна (ему в Берлине несомненна) преступная деятельность чинов охраны. Убил человека? – не могу примириться с этой мыслью. (Читай: человека бы? – не мог).

Ни почтенный Богров-старший, ни всё почтенное сословие присяжных поверенных, только и призванное осуществлять справедливость, ни вся почтенная пресса, включительно до “профессорских” газет, – за важнейшим вопросом, можно ли считать Богрова честным революционером, не задались вопросом другим: а имеет ли право 24-летний хлюст единолично решать, в чём благо народа, и стрелять в сердце государства, убивать не только премьер-министра, но целую государственную программу, поворачивать ход истории 170-миллионной страны?

Только одно волновало общество: честный или охранник? О горе, о горе, если охранник, – но даже и лучше: тем более виноват тогда не он, но среда, но проклятый режим, а Богров – лишь трагическая жертва его.

Были всё-таки некоторые цензурные границы, не позволявшие прямо славословить убийцу. Но – восхищённо выхватывала печать каждую его похвальную чёрточку. По слухам, Богров даёт показания с большим самообладанием. Держится очень спокойно, очень иронически. Держится как истинный революционер, исполнивший свой гражданский долг. Даёт показания, куря и скрестив руки по-наполеоновски! Держится почти беззаботно! Жалеет родителей. Интересуется, что пишут о нём в газетах!…

А так как и правые не защищали Столыпина, то только почти одно “Новое Время”', которое тоже не очень ладило с ним, давало тон свой:

Снова пошла тёмная рать… Утеряно чувство безопасности… Столыпин не прятался, и тем легче было нанести удар. Это вызов русскому народу, пощёчина русскому парламентаризму… Это не частное злодейство, но нападение на Россию… Не страдания пролетариев подняли руку убийцы, сына миллионера, а чувство человека своего племени, которое стало встречать преграду своим захватам. Столыпин готовил национализацию русского кредита. Столыпин – это русская национальная политика, и за это он принял муку.

Но громче всего и шире всего в эти дни заливали Россию молебны. Ещё прямо из театра некоторые пошли в Михайловский монастырь и служили молебен в ту же ночь. 2 сентября в киевских церквах был поток молебнов. В переполненных Софийском и Владимирском соборах они шли непрерывно, при рыданиях многих людей. Совет профессоров университета Святого Владимира телеграфировал, что возносят молитвы. В тот же день в Петербурге Гучков устроил молебен в Таврическом дворце, были молебны в зале городской думы, в церкви Главного Штаба, в Адмиралтействе. В Казанском соборе заказывалась череда молебнов: от октябристов, от националистов, от Государственного Совета, от военного министерства, от министерства внутренних дел, от министерства земледелия…

И потом ещё сколько по остальным храмам.

И – в Москве.

И – по всем, по всем городам Российской империи.

*****
И МОЛЕБНЫ ПЕТЫ, ДА ПОЛЬЗЫ НЕТУ
*****

68

Что пишут в газетах о нём? – но что и о Столыпине?

Неужели – ещё жив? Неужели – останется? Жжёт, разрывает: зачем же тогда всё?…

Богров стоял так близко, что видел как бы вздрагивание ткани сюртука при незастёгнутой верхней пуговице от вихревого удара пуль. Он физически ощущал, что не просто стреляет, но вбивает пули в самое туловище врага. И уже не выпускал всех восьми, какие были, но и не считал, сколько выпустил, сбился, – а насытился, уверился в успехе – и кинулся бежать.

И как же он поторопился! Теперь оказывается: всадил всего две пули, и вторую – всего лишь в кисть? (Сам не заметил, как револьвер качнулся. Это значит – он уже убегал?)

Тогда, в момент стрельбы, ему ясно мелькнуло, что ещё можно и спастись! Настолько перепугался неполный зал благородной публики – кричали истерически, и убегали, и за кресла прятались – другие, как будто надо было спасаться им, а не Богрову. Проход был чист перед ним – и Богров кинулся бежать, так и неся револьвер в руке (может быть откинуть бы его – и не узнали б?), – и уже недалёк был от выхода – как офицер схватил его за руку с револьвером так железно у кисти, что браунинг выпал или вырвали, он уже не успевал всё заметить и объяснить, ударили по голове, кажется биноклем, а потом он уже не замечал – чем, кто именно свалил его с ног, куда и как били.

Уже позже, в буфете, на первом допросе, он понял, что выбиты два зуба.

Готовясь к подвигу, он готовился к строгим допросам, даже и к потере жизни, но забыл, не подумал, никак не ждал избиения, не ждал боли и муки для тела прежде казни. Обычно никого из революционеров не били. И даже когда просто наручники надели, чтобы везти в крепость, это оказалось так неожиданно больно, что Богров вскрикнул и просил ослабить. И это – в первую ночь, когда в пылающем гордом состоянии он ещё мало болей замечал.

На второй же и на третий день, когда возбуждение сменилось удручённостью, всё разбаливалось – и в камере Косого Капонира эти боли удручали больше, чем предстоящее. И при болях и в таком состоянии особенно невыносимо оказалось отсутствие удобств – промывного унитаза, водопровода, электричества, мягкой постели, домашней еды. Мучительная покинутость, запущенность тела. Богров вызывал врача.

От избиения военной публикой в театре Богрова спас жандармский подполковник Иванов: перебросил его через барьер в ложу. И он же, очень доброжелательно, вёл, в помощь главному следователю, часть допросов. Не уклонялся и сам ответить на вопросы Богрова: что пишут о нём в газетах? как узнали и что сказали родители? И – как Столыпин??

Столыпин всё ещё не умер, но надежда была большая: задета печень!

А главное – угадано было общественное настроение, что “этой жертве – не посочувствуют”.

Когда ненависть насыщается до самых своих краёв – она перестаёт нас тяготить. Чувство исполненного долга уравновешивает нас.

Прекращенье борьбы. Даже и чувство сладкой слабости. В первый раз отлила всякая ответственность.

Да, он был прав, пойдя на акт, кончились все его сомненья и расщепленья. Вся ценность нашей жизни лишь в том состоит, как выполнить её цель. У кого цель требует – беречь себя, а у кого – пожертвовать.

И как это в конце концов оказалось несложно – поворачивать историю: всего только получить театральный билет, миновать 17 рядов партера – и нажать гашетку.

И он сделал – всё один, по своей внутренней оригинальной идее! Никого не вовлек, ни на кого не упадёт удар. Не даст привлечь никого из знакомых покровителей, присяжных поверенных.

Теперь, когда главное дело – всей его жизни главное дело, оказывается! – было выполнено, а будущность решена, – теперь эти следственные вопросы не только не были Богрову досадчивы, но даже – облегчение, но разрядка от того неудержного сгущения тайны и расчётов, какие извели его за последнюю неделю, так что каждое словесное прикосновение тогда раздражало. Теперь наконец-то можно обо всём говорить! – хоть с этими. Крыльная лёгкость следствия, когда выполнена задача, можно гордиться собой, не нужно юлить, выворачиваться. Ещё в буфете он спешно заявил себя анархистом. (Хоть и не был им давно).