Изменить стиль страницы

Облако вины, вот только что и было на челе Самсонова. Может быть полуузнавая, может быть бессознательно:

– Нет, не получил.

И – что же теперь? И кому ж теперь рассказывать, как было под Уздау? как ещё вчера под Найденбургом?…

Поздно, ненужно: на такой высоте парил Самсонов, что это было ненужно ему, уже не окружённому наземным противником, уже не угрожаемому, уже превзошедшему все опасности. Нет, не облако вины, но облако непонятого величия проплывало по челу командующего: может быть по внешности он и сделал что противоречащее обычной земной стратегии и тактике, но с его новой точки зрения всё было глубоко верно.

– Я – полковник Воротынцев! Из Ставки! Я…

В своём не проезде, но проплытии над этим табором, над всем полем сражения, не нуждался командующий вспоминать прошлые земные встречи и прошлые дела.

Почему он – прощался? Куда уезжал? Вчера утром выехав к центральным корпусам – на кого ж сегодня покидал их? Почему не готовил группу прорыва? Его собственный револьвера барабан – полон ли?

Нет. И возрастом, и многолетним положением генерал-от-кавалерии всё равно был закрыт от доброго совета полковника, даже и не паря. В возвышенности и была беззащитность.

Головы их коней оказались рядом. И вдруг Самсонов улыбнулся Воротынцеву просто и сказал просто:

– Теперь мне остаётся только куропаткинское существование.

Узнал?…

Не оспаривая, он подписал подложенный ему приказ по армии.

Он вдруг осунулся, одряб. Когда после полудня штаб армии выехал из Орлау верхами, генерал Самсонов ещё держался в седле. Но по пути достали тележку – и Самсонов и Постовский сели в ней рядом, вплотную. И покачивались на ходу.

45

Только утром испытал Саша Ленартович это дико-радостное, скотски-радостное ощущение победы – победы над кем?… победы – зачем? Он долго не простил бы себе этого животного чувства, если б само оно не улетучилось в час-другой.

Что дала их полку эта победа – взятые орудия, и колонна пленных в полторы тысячи, которую теперь надо таскать за полком? Ничего. И дать не могла. Только продлила мучения, увеличила жертвы. От этой победы не прекратились бои и нисколько не легче прошёл день, напротив, тяжелее: целый день теперь с яростью била по ним немецкая артиллерия, немцы не тратили людей на контратаки, а били и били из орудий. И насколько ж они крупней калибрами, богаче снарядами! – целый день просидели утренние победители живыми мишенями, не раз ожидая себе верной смерти, и под обстрелом глубже вкапывались, и бросали выкопанное, оттягивались, а раненые отползали, уходили, их уносили.

И всё время обстрел был не редкий, а порой учащался в шквальные налёты. Опустошённый, умственно усталый, вялый, сам себе чужой, Саша отчаивался дожить до вечера. Скрючась в окопчике неполной глубины, он сидел, презирая себя как пушечное мясо, презирая в себе – пушечное мясо. Что ж можно было ждать от других, неразвитых и неграмотных, если вот он, активно-мыслящий человек, ничего не мог придумать, противопоставить, а сидел в мелкой ямке, для безопасности загнав голову меж колен, и весь день ожидал только – шмякнет или не шмякнет, пассивно ожидал, и даже уже без воли к жизни. Он пытался собирать свои мысли на чём-нибудь умном, интересном, – но ничто не входило в голову, а пустая костяная коробка свисала на шее и ждала: попадут в неё или не попадут.

Да при всеобщей воинской повинности никакой другой и не может быть война, вот только такой бессмысленной: людей гонят насильно, не спрашивая с них ненависти, гонят против неизвестных им, подобных же несчастных. Такая война не имеет оправданий. Другое дело – война добровольная, война против твоих действительных извечных социальных врагов: ты сам этих врагов узнал, ты сам их выбрал, ты – хочешь их уничтожить, потому тебе не страшно, что могут убить и тебя.

Если б десятую часть этих потерь, десятую часть этого терпения да половину этих снарядов потратить бы на революцию – какую прекрасную можно было бы устроить жизнь!

Один такой день пережить под обстрелом – постареешь. Вот этот один день пережить последний – и что-то радо менять. Твёрдо понял Саша: менять! Сегодня же ночью, как стихнет обстрел.

Но как – менять? Не в силах Саши было остановить всю войну. Значит, остановить её для самого себя. А для себя – как? Разумнее всего бы – эмигрировать, упущенная блаженная возможность – эмигрировать, как многие друзья. Там, в Швейцарии, во Франции, у них, не взирая на войну, конечно, продолжается свободная партийная жизнь, обмен идеями, живая работа. Но отсюда, из прусских окопчиков, эмигрировать можно только через линию фронта. То есть сдаться в плен.

Можно! Сдаться в плен и разумно и можно: сохраняется главное – твоя жизнь, твои знания, общественные навыки. Потом ты возвратишь их трудящимся – и предосудительного ничего нет. Сдаться в плен – можно, но трудно. Под обстрелом открыто – не пойдёшь. Ночью – заблудишься, запорешься, убьют. Сдаться в плен – это нужно счастливое сильное перемешивание войск. А – сдавшись? Где уверенность, что немцы поверят, увидят в тебе социалиста? Какой-нибудь кайзеровский офицер – будет много разбираться? Да вообще – нужны им социалисты? Они и своих воевать гонят. В Швейцарию не отпустят, пошлют в лагерь военнопленных. Конечно, всё-таки спасение жизни. Но как перейти?…

Эти логические звенья трудно давались голове, словно распухшей. День – кончится когда-нибудь? Обстрел – кончится когда-нибудь? Откуда у немцев столько орудий? столько снарядов? Безмозглые наши дураки – как же смели войну начинать при таком неравенстве?

Но солнце спасительно опускалось, опускалось за немецкие спины – и кончился, всё-таки, день 15 августа. И обстрел стих. Не весь, ещё пулемёты раздирающе стучали долго в темноте. Но – пришла ночь. И Саша был жив.

Постепенная ночная свежесть. Подъехали кухни, кормили. Много было разборки по взводу – строевая записка, имущество убитых, всё это Саша поручил унтеру. Все постепенно распрямлялись, разминались, голоса громчели. Перебирали событья от ночи до ночи, кто ранен и кто убит, как всё было, – и вот уже смех раздался там и здесь – неисправимый народ! Не спешили спать – дышали, жили наступившей ночью. Навещали друг друга офицеры.

Час прошёл, два прошло – а Саша ничего не предпринимал, поужинал и в каком-то окостенении сидел просто так на чурбаке под разнесенным забором. Трудно было собраться, начать. А надо было просто – уйти. Опасно, но не опасней, чем на рассвете бежали в атаку.

Сила слухов. Не было передано никакого распоряжения, извещения, полк стоял в темноте, но откуда-то и по солдатам, и по офицерам просочилось: начали отступать… – мы отступаем… – Кременчугскому полку уже приказали… – Муромский и Нижегородский тоже готовятся… – генерал Мартос уехал… – фон-Торклуса нигде не могут найти… – скоро и нам… – скоро и нам…

Это ощущение разливается сверху: начальники бегут! нет их! Откуда становится известно, что их нет? Может быть убиты, в плен попали? Нет, слух как зараза: бегут начальники! Скоро и мы.

И сердце Саши заколотилось: верный момент! именно теперь! Нет, не ждать, пока прикажут полку отходить: и отведя, положат его под такой же обстрел, только деревней дальше. Но – уходить самому. Чем он хуже фон-Торклуса? Началась общая путаница, и оправдаться будет легко.

Взять кого-нибудь с собой – не приходило в голову. Вестовым Ленартович почти не пользовался. А вообще солдаты во взводе были замкнутые, запуганные, идейного пути к ним не было. Даже самых развязных спросить под вид шутки – а не сковырнуть ли нам начальство? – губы сожмут, молчат.

Не было у Ленартовича карты. Сейчас он пошёл к штабс-капитану с каким-то предлогом, и в доме при свече смотрел, запоминал. Улица Витмансдорфа переходила в дорогу на восток. Версты три… перейдёшь железную… ещё две… свернуть на церковь… дальше развилок трёх дорог… можно ещё и к передовым позициям назад угодить… а там – речка… там деревня Орлау… Что-то названье знакомое.