Дуэт на верхушках кленов больше не звучал. Вероятно, эта пaрочка отыскала для своего лесного смеха более отдаленное место. Они отказались даже от своих состязаний с эхом — только бы не сталкиваться со мной лишний раз… То, что прежнее сочувствие в моем сердце уступило в конце концов место настоящей ненависти к учительскому сыну — так как я должен был видеть в нем своего более удачливого соперника, — было, правда, не совсем по-христиански, зато понятно чисто по-человечески.

Мой друг, который и без того — как всякий рачительный сельский хозяин — показывался в это время годa дома только за столом, казалось, был ни в малейшей степени не обеспокоен состоянием моего сердца. Я уже начинал подозревать, что он совсем забыл о своем обещании ради меня укротить свою дикую сестрицу, и осмелился напомнить ему об этом. И вот однажды вечерoм, во время наших обычных бесед и курения перед сном он взял меня за руку и повел к самой удаленной скамейке сада.

Здесь он, не без некоторого смущения, начал докладывать мне о результатах своей дипломатической миссии. Как он и предполагал, девушка, к сожалению, оставалась еще таким ребенком, что не могло быть и речи о серьезном разговоре с ней. Впрочем, она якобы призналась в том, что никогда не испытывала антипатии к моей персоне. По словам Фрэнцель, я вполне соответствовал ее представлениям о честном человеке и приятном собеседнике. Но как раз то обстоятельство, что я так старательно ухаживал за ней, было ей в высшей степени неприятно. „Не думай, Хуберт, — сказала она тогда брату, — что я до такой степени наивна, что не замечаю, как неравнодушен ко мне твой друг, хотя я не сделала и шагу ему навстречу. Пусть он выбросит из головы подобные мысли. Я не нахожу ни малейшего удовольствия ни в каких ухаживаниях и флиртах, чем обычно любят заниматься праздные люди в деревне, a o чем-то более серьезном вообще не может быть речи“. — „Тогда почему же?“ — спросил он тогда девушку и, поскольку она покраснела и отвела глаза в сторону, он употребил, наконец, весь свой авторитет старшего брата. Но, как он ни наседал на нее, девушка не дала себя запугать и, напротив, откровенно заявила, что не хочет причинять страданий Фриделю тем, что выйдет замуж за человека, который увезет ее отсюда. Бедный мальчик, по ее словам, почувствовал бы себя тогда совсем одиноким и покинутым и умер бы от горя и лишений. У него ведь, как она говорила; в жизни не было другой радости, кроме общения с ней. Она почувствовала бы себя самой бессовестной эгоисткой, если бы оставила его в одиночестве, чтобы обрести какое-то счастье только для себя.

Брат вроде бы принял это ее заявлениее за сумасбродный девичии каприз, однако затем, прочитав решимость в ее глазах, спросил напрямик, не влюбилась ли она во. Фриделя. „B таком случае, — будто бы сказал он, — моим долгом будет положить конец всему этому“. „Нет, — совершенно спокойно ответила ему девушка, — такая мысль мне никогда не приходила в голову. Он всегда был для меня кем-то вроде младшего брата и никогда не станет другим. Но если бы ты знал, какая у него тонкая душа и какие умные мысли приходят в голову, ты бы понял, что его общество я бы не променяла ни на чье другое, пусть это будет даже самый любящий и самый хороший муж, у которого не будет искривленных позвоночника и ног. И если у твоего друга в самом деле серьезные намерения относительно меня, тo пусть он не тратит зря времени и сил. Фридель не переваривает его и никогда не простит ему внешних преимуществ. Да, он ревнив, хотя не имеет для того никаких оснований. Однако для него поставлено на карту слишком многое“.

Ситуация была недвусмысленной, и я вынужден был признать, что наиболее разумным было бы сразу же поставить крест на всех брачных надеждах. Правда, я не мог не указать моему другу на опасность, которую я — оставив в сгороне всякие задние мысли — видел в отношениях молодой пары. Известно, что именно физическое уродство ускоряет взросление молодых людей. Мне было также ясно, что его чувства к девушке, относившейся к нему как сестрa к брату, не всегда будет гореть ровным пламенем братской любви, если они уже не переросли в нечто большее. Хуберт вынужден был согласиться с этим и, в свою очередь, признался, что, пока нe поздно, постарается ради Фрэнцель как-нибудь незаметно изменить ее образ жизни.

Мне же не оставалось ничего другого, как немедленно уехать оттуда, чтобы проверить, не поможет ли мне избавиться от моей любовной горячки перемена климата.

Итак, на следующее утрo мне пришлось в оправдание моего срочного отъезда сослаться на мнимый неотложный вызов к моим пациентам, которые крайне нуждались в моей помощи (никогда ранее мне не приходилось прибегать к такой откровенной „спасительной лжи“). Поскольку, будь даже мой единственный пациент при последнем издыхании, я бы и не подумал уезжать отсюда, оставь мне любимая девушка хоть проблеск надежды.

Но то, как она с видимым облегчением и искренней благодарностью пожала мне при прощании руку, рассеяло мои последние иллюзии относительно возможности стать для нее кем-нибудь другим, кроме нарушителя спокойствия.

Так я вернулся в горoд к моей напряженной работе. Я надеялся, что при виде мрачной реальности, c которой я ежедневно имел дело, воспоминания о недавно пережитом изгладятся из моей памяти, как coн в летнюю ночь.

Но надеждам не дано было сбыться. Правда, Бог позаботился о том, чтобы у меня не оставалось времени на мысли о всякой лирической ерунде. В клинике свирепствовали эпидемические заболевания, которые доставляли мне массу хлопот и неприятностей, да и мой ипохондрик не остался моим единственным частным пациентом. Так что мне не пришлось искушать себя попытками связать прервавшуюся нить, a пocкольку у Хуберта также не было времени для сочинения писем, то на протяжении всей зимы город и деревня практически никак не сообщались друг с другом.

И вот в начале мая cледующего года я неожиданно получаю эпистолу oт моего друга, который ругает меня за молчание, передает привет от мамы и — вместе с ним — новое приглашение к cебе в гости. Заканчивал он следующими словами: „Представь себе, что здесь произошло неделю назад. У истории с лесным смехом оказалась совсем не весёлая концовка. Другу детства и соученику Фрэнцель однажды вечерoм взбрело в голову снова вскарабкаться на свое дерево, привлекшее его своими нежно-зелеными майскими листочками. Его конечности не утратили гибкости и за время зимнего покоя, поэтому ему ничего не стоило, как обычно, взобраться на самую верхушку. Моя сестра еще успела увидеть его снизу и услышать его озорной смех. Но вдруг раздался резкий звук: одна из веток, на которoй сидела эта „хромая птица“, — очевидно, не пережив суровой зимы, — внезапно обломилась, и бедняга так неудачно сорвался со своего высокого насеста, что, пролетев вниз головой сквозь жидкую в этом месте крону и ни за что не зацепившись, с воплем и искаженным от ужаса лицом упал к подножию дерева.

Уже на следующий день он скончался от повреждения внутренних органов. Это печальное событие произвело такое ужасное впечатление на его юную подругу, что она сначала, казалось, не находила себе места, a потом впала в какое-то болезненное оцепенение, чем крайне напугала мать, так как все нежные уговоры домашних не возымели на нее никакого действия. Она могла просидеть полдня, словно не слыша и не видя никого вокруг, a если и вставала, то только для того, чтобы нарвать полевых цветов для венка, который она с тех пор каждый вечер кладет на могилу несчастного мальчика“.

Это известие подействовало на меня весьма своеобразно. Признаюсь честно: в первый момент во мне заговорило эгоистическое чувство. Препятствие, cтоявшее между мной и предметом моих искренних желаний, было устранено. Однако вскоре затем я так живо представил себе бедного пострадавшего и глубоко потрясенную его смертью девушку, застывшую в горестном оцепенении, что еще в тот же вечер написал ей длинное письмо, в которoм опустил все полагающиеся в таких случаях утешения и оставил лишь то единственное, в чем нуждаются все понесшие глубокую утрату: слова о том, как она неизмерима, и то, что даже я — каким бы чужим я ей ни был — смог оценить в полной мере лучшие качества ее молодого друга.