Десятки евреев, обращавшихся к Чехову, будь это начинающий писатель или просто проситель, неизменно получали от него ответ, совет или посильную помощь.
Так, например, уже упоминавшийся одессит Михаил Полиновский, пославший Чехову свой текст под названием «Еврейские типы. I. Ицек. II. «Элюким-тамес», получил от Чехова весьма подробный разбор своей работы:
«Ваши рассказы хороши, особенно первый, и их можно было бы напечатать где угодно, если бы не язык, над которым Вам, очевидно, придется еще много поработать…
И зачем писать об евреях так, что это выходит из «еврейского быта», а не просто «из жизни»?
Читали ли Вы рассказ «В глухом местечке» Наумова (Когана)? Там тоже об евреях, но вы чувствуете, что это не «из еврейского быта», а из жизни вообще…
Чтобы выработать себе язык, надо побольше писать и почаще печататься. Где печататься? Это уже Ваше дело. Вы сами должны пробить себе дорогу; положение в литературе, хотя бы очень скромное, не дается, не берется, а завоевывается…» (М.Полиновскому, 8-10 февраля 1900 г.).
Отметим один весьма интересный штрих: вряд ли известный народнический писатель «Николай Иванович Наумов» представлялся читателям как Коган, и это означает, что Чехов, почувствовав в очерке «В глухом местечке» высокую жизненную правду, специально навел для себя справки о его авторе.
«Случай» с Полиновским скептический читатель может отнести на счет того особого отношения Чехова к литературе, к писательству, заставлявшего его бесценное время своей недолгой жизни бескорыстно тратить на прочтение и редактирование чужих, нередко весьма посредственных сочинений. Поэтому здесь будет в качестве примера рассмотрен еще один типичный для Чехова случай, когда к нему приходили люди со своими житейскими проблемами, и он, уже тяжело больной человек, за считанные месяцы до своей кончины находил время и силы заниматься их делами.
Так, однажды явился к нему ялтинский житель, врач Израиль Бухштаб (по визитной карточке Михаил) с просьбой помочь его сыну Абраму. И Чехов в первом же письме поручает Книппер:
«…узнай, не может ли полковник Стахович дать письмо (свое или от кого-нибудь) министру народного просвещения Зенгеру о том, чтобы приняли одного еврея в ялтинскую гимназию. Этот еврей держит экзамены уже 4 года, получает одни пятерки, и все-таки его не принимают, хотя он сын ялтинского домовладельца. Жидков же из других городов принимают. Узнай, дуся, и напиши мне поскорее» (О.Книппер, 29 августа 1902 г.).
Книппер, также не откладывая, занимается этим поручением:
«Стаховичу говорила о еврейчике…» (О.Книппер — Чехову, 6 сентября 1902 г.).
Из ответа Книппер ясно, что хлопоты рискуют затянуться, но тем временем вопрос решается, и Чехов пишет ей:
«…насчет еврейчика не хлопочи, он уже учится в гимназии» (О.Книппер, 10 сентября 1902 г.).
На сей раз все уладилось само собой, и «еврейчик» Абрам Бухштаб навсегда исчезает из его мира, но поражает готовность Чехова устранить несправедливость, добравшись до самых высот имперской бюрократической иерархии.
Конечно, сторонники мнения о существовании для позднего Чехова в еврейской теме «кладезя агрессии» могут откопать, например, такую фразу из его письма Меньшикову:
«О Толстом пишут, как старухи об юродивом, всякий елейнейший вздор; напрасно он разговаривает с этими шмулями».
В известной студенческой песне 50-х гг. XX века «В имении Ясной Поляне жил Лев Николаич Толстой…» были и такие слова: «В имении Ясной Поляне любил принимать он гостей: к нему приходили славяне и негры различных мастей». Но кроме «славян и негров различных мастей» наблюдалось также обильное паломничество евреев, привлеченных известным филосемитизмом Толстого. Почти каждый из них считал своим долгом немедленно опубликовать в какой-нибудь газете свои заметки о великом мыслителе и писателе. Можно ли судить Чехова за то, что ему не нравился этот неиссякаемый поток елея? Тем более что главной причиной его резкости в письме к Меньшикову было все-таки не обилие «шмулей», а то, что Толстой, по его, Чехова, мнению, лишил свое гениальное, потрясшее Чехова, «Воскресение» достойного финала, заменив этот финал обширным текстом из Евангелия от Матфея о заблудшей овце и о прощении, и после своих восторгов Чехов констатировал:
«Конца у повести нет, а то, что есть, нельзя назвать концом. Писать, писать, а потом взять и свалить все на текст из Евангелия, — это очень уж по-богословски… Почему текст из Евангелия, а не из Корана? Надо сначала заставить уверовать в Евангелие, в то, что именно оно истина, а потом уж решать все текстами» (М.Меньшикову, 23 января 1900 г.).
А ведь действительно: почему «Воскресение» завершается текстом из Евангелия, а не из Корана?
Чехов великолепно, почти наизусть, знал Евангелие, как и Ветхий Завет, и явная и тайная печать этого знания лежит на всем его творчестве. Когда Горький обратил его внимание на книгу «Евангелие как основа жизни» известного православного священника и проповедника Григория Петрова, впоследствии члена Государственной Думы, резко выступившего в прессе против еврейских погромов, в организации которых он обвинил «неронов» и «неронишек» в царской администрации, Чехов долго находился под ее впечатлением:
«Читали ли Вы «Евангелие как основа жизни» священника Петрова? После этой книги я не читал ничего интересного, кроме, впрочем, «Одиноких людей» Гауптмана» (А.Суворину, 10 августа 1899 г.).
Поэтому его недовольство наверняка было вызвано не фактом обильного цитирования Евангелия, а неуместностью этого текста в «Воскресении», нарушившего те одному ему, Чехову, открытые «законы равновесия», без соблюдения которых невозможно творческое совершенство. А заодно досталось и «шмулям».
Другим примером чеховской «нетерпимости» для слишком требовательных русско-еврейских литературоведов могло бы служить третирование им в переписке с Книппер театральных критиков Александра Кугеля и Николая Эфроса:
«Очевидно, Немирович пал или падает духом, его заедают рецензии. А ты, дурочка, не верь этим пошлым, глупым, сытым рецензиям нелепых людей. Они пишут не то, что прочувствовано ими, или велит им совесть, а то, что наиболее подходит к их настроению. Там, в Петербурге, рецензиями занимаются одни только сытые евреи-неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека» (О.Книппер, 16 марта 1902 г.).
«Сытые евреи» — это Кугель и, возможно, Николай Эфрос, заклевавшие пьесу Вл. Немировича-Данченко «В мечтах». Потом он придумает для Книппер чисто женское объяснение нехорошего поведения «сытых евреев-неврастеников»:
«Вообще я газетчикам не верю и верить не советую. Эфрос хороший малый, но он женат на Селивановой, ненавидит Алексеева, ненавидит весь Художественный театр, — чего он не скрывает от меня; Кугель, пишущий о театре в десяти газетах, ненавидит Художественный театр, потому что живет с Холмской, которую считает величайшей актрисой» (О.Книппер, 1 марта 1903 г.).
Так что в общем «евреи-неврастеники» сами по себе оказываются «хорошими малыми», и только русские бабы сбивают их с пути истинного…
Объяснить такие вспышки острого недовольства, проявляющиеся наедине с собой или в эпистолярных диалогах, влиянием болезней или безденежья и многолетнего балансирования на грани нужды, как это делает, например, автор «Поэтики раздражения», невозможно, так как эти и многие другие «раздражающие» факторы в жизни Чехова носили хронический характер, а темные волны какой бы то ни было нетерпимости в чистом и светлом море чеховского бытия возникали спонтанно и лишь на мгновения, как в настроениях ребенка, и это сравнение не случайно, потому что Гений — явление внечеловеческое, вселенское. Душа Гения, гениальность, обретает свою земную оболочку в детском сердце и все время своего земного существования живет памятью детства. Поэтому в характере Гения, будь это Ньютон или Эйнштейн, Толстой или Моцарт, до конца их дней звенело светлое человеческое детство. Догадываясь об этом, «взрослые», «нормальные» люди окрестили их ребяческие выходки причудами Гения. Вспомним, сколько в последних годах Пушкина было такого непонятного простым смертным ребячества, стоившего ему жизни; вглядимся пристальнее в дневник Шевченко, и откроется нам его светлый детский взгляд, незамутненный пережитыми страданиями и потерями.