Изменить стиль страницы

ОТРЫВОК ШЕСТОЙ

12 декабря 1937 года я стоял в длинной очереди и наконец получил свой бюллетень для «тайного голосования». Он содержал единстренный список имен, определенных партией. Там даже не было места для слов «да» и «нет»; не было места для написания других имен. Нас инструктировали, что если мы были против кого либо из списка, мы имели право вычеркнуть его имя. В закрытой кабинке я запечатал конверт и бросил его в ящик. Среди пяти тысяч избирателей нашего завода вероятно не нашлось ни одного, кто осмелился бы вычеркнуть хоть одно имя. Пресса ликовала по поводу этого единогласного одобрения «счастливой жизни».

День выборов был праздником, днем для собраний и развлечений. Гершгорн отпраздновал этот день, заставив меня несколько часов простоять в корридоре и будучи особенно грубым при допросах. Из его вопросов я заключил, что Иванченко был обвинен во вредительстве в трубопрокатной промышленности и что для завершения картины, созданной НКВД, было нужно, чтобы я «признал» себя «виновным» в сотрудничестве.

«Я честно не могу сказать вам больше, чем я знаю», повторил я.

«К черту с вашей честностью. Мне нужны факты, а не ваша дурацкая честность. Какой позор, что мы не посадили вас в свое время. Вы были бы сейчас шелковым».

Мое сопротивление подходило к концу. Я жаждал конца этого длительного мучения, почти любой ценой. Иногда мне казалось, что я погружаюсь в страшный кошмар на яву. Я подписываю свою фамилию большими бувами… Оркестр играет «Интернационал»… Меня с торжеством несут в большую, мягкую постель, а около меня мама и Наташа… Знали это мои мучители или нет, но я был готов сдаться. Еще одна или две недели этих допросов, еще одно или два избиения и я бы сдался, принял бы на себя последствия; увы, я не был сделан из стали.

ОТРЫВОК СЕДЬМОЙ

В следующие несколько дней аресты на заводе еще усилились. Каждый раз, когда казалось, что погром утихает, пауза оказывалась только прелюдией к новой вспышке. Тормоза полностью отказали после смерти Орджоникидзе. Его преемник — Каганович не имел решимости и мужества Орджоникидзе. Он «сотрудничал» и аресты инженерно-технического персонала резко усилились. Среди удаленных в этот раз находился Мирон Рагоза, коммерческий директор нашего комбината. Его жена и приемная дочь были выселены из квартиры.

В первую неделю января Гершгорн положил передо мной новый документ. Это было «добровольное заявление», т. е. признание. Это было длинное и хитроумное заявление, полное недосказанных и уклончивых признаний. Преступления моих друзей, начальников и подчиненных были описаны прямо; моя собственная ответственность была отмечена легко, почти случайно. Это было расчитано, чтобы сделать капитуляцию более легкой, более соблазнительной.

«Поймите пожалуйста», сказал Гершгорн, пока я читал страницу за страницей эту техническую сказку, «что это абсолютной минимум того, что НКВД ожидает от вас. Здесь нет места для торговли. Если вы не согласитесь, вы об'являете войну НКВД и вы ее не вынесете. Вы подпишете пером или карандашем?»

«Ни тем не другим.»

«А я говорю, что ты подпишешь, ты, саботажник. Так как подписал Бычков, так как подписал Иванченко».

«Делайте что хотите. Я не признаюсь в преступлениях, в которых я не виновен». Гершгорн вдруг вскочил в припадке ярости и бросился на меня, крича «саботажник, вредитель, негодяй. Получай… и еще… и еще…» Его мощные кулаки били меня в лицо, как два поршня. Кровь брызнула у меня из носа. Я услышал, скорее чем увидел, как Дороган ворвался в комнату. Мои нервы научились узнавать его тяжелые шаги. Он тоже начал бить меня кулаками. Я упал на пол и свернулся в клубок, как бы заворачиваясь в свою собственную кожу, в то время как четыре тяжелых, жестких сапога топтали и пинали меня.

Я стонал от боли. Гершгорн должен был вызвать охранников, которые подняли меня. «Уберите эту сволочь. Выкиньте его вон!» Когда меня тащили к двери, я почувствовал, как он еще раз ударил меня кулаком в затылок. Часовые вытащили меня в маленькую комнату, где меня оставили зализывать мои раны. Я просидел там час или два.

Затем вошел Гершгорн.

«Ну, обдумали ли вы, или вас надо еще убеждать?

«Нет, я не подпишу. Вы можете меня убить, но я не подпишу».

«Я даю тебе три дня на размышления. А теперь убирайся!

И так я вышел. Но мой партийный билет был все еще в моем кармане…

Я оказался на улице, на которой свирепствовала снежная буря. Снег хлестал меня по раненому лицу, как тысячи кнутов. Я доплелся до гостинницы. В вестибюле мое сознание механически схватило слова большого плаката, оставшегося от выборов: «Сплотимся вокруг Сталина за счастливую жизнь!»

Я свалился на постель, не снимая одежды. Куда бы я не поворачивался, я видел на стене портрет Сталина. Я думал не о физической боли, не об унижении. «Итак, теперь, товарищ Сталин», я говорил портрету, «наше знакомство закончено. Не осталось ничего недосказанного. Всё ясно. Привет, товарищ Сталин!»

Восьмой и девятый отрывки из'яты из книги по цензурным соображениям.

ОТРЫВОК ДЕСЯТЫЙ

Атмосфера в Москве в этот момент могла только способствовать углублению моего пессимизма, это была вторая неделя марта 1938 года; неделя, когда происходил третий и самый сенсационный из всех кровавых процессов этой чистки. Стране сообщались самые фантастические обвинения против отцов Революции и их еще более фантастические «признания». Все это казалось совершенно невероятным, т. к. в числе обвиняемых были Бухарин, Рыков, Крестинский и другие, имена которых были тесно связаны с именем Ленина.

Николай Бухарин, блестящий писатель, аскет, «большевистский святой», был особенным кумиром коммунистической молодежи моего поколения. Я вспоминал нашу встречу с ним в кабинете Орджоникидзе и последующие встречи в его собственном кабинете. Даже после его опалы и исключения из Политбюро, его появление на митингах и собраниях вызывало почти такие же овации, как и появление самого Сталина. Алексей Рыков был заместителем Ленина на посту председателя Совнаркома. У него была голова фанатика со всклокоченной бородой и горящими глазами; даже его известная слабость к бутылке не уменьшала его попупярности. Сейчас эти люди, и другие подобные им, чернили себя и развенчивали себя в наших глазах. Сейчас их расстреливали как шпионов, агентов капитализма и изменников.

Я могу утверждать, что никто из тех, кого я видел в Москве, не придавал ни малейшего значения их признаниям, эти люди были вынуждены послужить марионетками в политической постановке, не имевшей никакого отношения к истине. Сталин уничтожил своих личных противников и ему удалось заставить их участвовать в своем собственном унижении и казни. Нас поражала техника этого дела. Но даже от партийцев нельзя было ожидать веры в эти фантастические обвинения. Среди коммунистов это бы равнялось признанию сверхестественного идиотизма. В большинстве случаев мы принимали эти фантастические версии в символическом, аллегорическом смысле.

Старый товарищ Миша, которого я посетил в эту поездку, был совершенно сломлен. Он близко знал казненных вождей до и после революции. Его об'яснения их признаний, хотя и далекие от удовлетворительности, были самым логичным об'яснением этого явления, из всех, которые мне пришлось слышать. Оно было основано на информации, полученной им от его многих друзей в Кремле.

«Начать с того, Витя,» сказал он, «что ложь остается ложью, независимо от того, сколько человек в ней признается. Давай забудем критику. Бухарин, Рыков и другие, несмотря на свое героическое прошлое, были все же только людьми. Ты сам мне говорил, как близок ты был к подписанию множества выдумок, под давлением в Никополе. Но то, через что прошел ты, было детской игрой по сравнению с моральными и, возможно, с физическими мучениями, примененными против этих вождей».

«Но ведь эти самые люди стойко держались против преследований и угроз царской полиции, товарищ Миша!»