Лена зажала уши, зажмурилась, чувствуя как внутри нарастает волна. Это был не страх, ни паника, даже не ярость — это был сонм чувств, которые глушили разум и были готовы вырваться наружу животным криком, ринуть на фашистов без ума и разума.

— Ща бы как жахнуть из всех стволов! — выплюнул Васечкин, посеревший от увиденного. Остальные потерянно молчали.

— Бабу-то за что?… — прошептал Лучин.

Толпу разгоняли. К ногам убитых привязали веревку, затянув ее петлей и перекинув через бывший флагшток знамя над сельсоветом, подтянули. Теперь вместо красного флага висели два трупа головами вниз.

— Фенита ля комедья, — протянул Перемыст, глядя на покачивающиеся трупы стеклянными глазами.

Николай лежал в прострации, не знал что делать: уходить, оставить все как есть? Нельзя, душу выворачивает. В бой вступить и положить остальных? Нельзя. Не правильно.

Эмоции его переполняли и он никак не мог с ними справиться, а надо было. Не дело, ни место сопли распускать красному командиру.

— Уходим, — бросил глухо, через силу.

Бойцы осторожно двинулись в лес, оставляя позади деревню.

Глава 7

Шли понуро и осторожно. К ночи вышли на участок железнодорожного полотна с разобранными рельсами. "Техработы", — значилось на табличке заграждения.

— Нашли когда, — буркнул Васечкин.

Дроздов на насыпь опустился, самокрутку справил, закурил:

— Темнеет, — передал "козью ножку" другу.

— Ночью передвигаться проще, меньше шансов напороться на фрицев. На карте правее как раз лесной массив начинается. По нему до Пинска добраться можно.

— Почему именно в Пинск?

— Больше шансов. Лесной массив, болота — хорошее прикрытие. Если ночь прошагать — к утру должны выйти, — сделал пару затяжек, передал самокрутку Густолапову. Тот пару затяжек и Галушко отдал, пошла «ножка» по кругу.

Лена поежилась — прохладно — тихо спросила:

— Так и будем бегать? — ни упрека, ни злости в голосе уже — грусть.

Николай глянул на нее, поправил лямку автомата и вперед пошел. Остальные за ним потянулись.

Стемнело и идти стало трудно, не видя куда, что под ногами, а тут еще дождь начался. Об этой стороне природных явлений девушка позабыла. Ей все казалось далеким, другим: снег, который пушистыми хлопьями ложился на улицы Москвы, дождь, под которым они с Надюшей бежали из Ленкома, прыгали по лужам, мокрому асфальту, с бликами от огней. Тогда он казался теплым и родным, а сейчас холодным, чужим.

Когда-то она любила дождь. Любила его веселую трель по подоконнику, лужи, которые можно измерить, вдоволь побродив по ним. И даже если промочишь ноги — ничего страшного. Можно прийти домой, закутаться в плед, согреваясь, и пить чай с клубничным вареньем, поглядывая в окно.

Этот дождь был другим и вызывал неприятные ощущения. А может, она стала другой?

Грохнуло — молния. А Лене показалось — обстрел, и она невольно вздрогнула, чуть не растянулась на мокрой траве.

Где-то впереди залаяла овчарка, и бойцы чуть ускорили шаг. Вскоре сквозь деревья показалось странное сооружение: сарай, вышка и колючая проволока. В отсветах молнии можно было заметить фрицев в дождевиках и массу людей за ограждением, сидящих, лежащих прямо на земле под дождем.

— Что это? — невольно вцепилась в руку Николая. Тот поглядывал из-за сосны в том же направлении, как и остальные бойцы.

— Лагерь военнопленных, — сообщил Дрозд. Вытер лицо от влаги ладонью. — Когда успели суки все колючкой опутать?

— Что здесь путать? Коровник уже стоял. Колючку по периметру кинуть, вышку поставить — от силы сутки работы.

— Не дай Бог снова в плен, — протянул младший сержант Гурьянов.

— Сколько взяли, гадюки, бригада ж не меньше, — вздохнул Густолапов, трепетно прижимая к груди мешок с провизией.

— Вот и мы б так щас маялись, — вздохнул Лучин.

Николай автомат сжал, палец к спусковому крючку потянулся: так бы и жахнул сейчас по всей фашистской архитектуре…

— Что с ними будет? — спросила девушка про пленных.

Антон пиджак с себя снял, на плечи Лены накинул:

— Завтра кашлять да сопливить начнешь — узнаешь, — буркнул, отходя. Санин очнулся, глянул на Лену — а ведь правда, заболеет еще — насквозь промокла. Заставил надеть, застегнул и воротник поднял.

— Нельзя болеть.

В пиджаке стало много теплее, но все равно зябко, неуютно, и холод, казалось, к костям пробирался. Однако Лена старательно замотала головой:

— Не заболею, тепло. Антон, спасибо.

— Всегда готов, — бросил тот насмешливо, но над кем смеялся: над собой, над словами или над ней — Лена не поняла.

— А если дать по вышке? — нос к носу приблизился Дроздов к другу. — Гранату кинуть и нет ее. Потом из всех стволов жахнуть.

Заманчиво, ой как заманчиво. Только вот "из всех" и «жахнуть» получится на пару минут. Хватит? Санин оглядел отряд: лица бойцов, угадывающиеся в темноте были у кого решительные, напряженные, у кого испуганные.

— Глупо, — тихо заметил младший сержант. — Местность не знаем, сколько немчуры здесь околачивается — тоже. Ляжем, а толку не будет.

"И в своих же в темноте попадем", — подумал Николай. Но как же хотелось поперек здравого смысла пойти и завязать бой, если не помочь своим, то хоть панику в стане врага устроить, чтобы неповадно было по чужой земле, как по своей ходить, колючкой ее опутывать.

Но их двенадцать, всего двенадцать человек и девочка, и за каждого Николай отвечает.

Немцев же много больше. Ограждение, если приглядеться, до самой станицы тянется, до огоньков в окошках, темных очертаний изб на холме. Большое селенье, лагерь большой и охрана немаленькая.

Бинокль бы, хоть отсюда посмотреть, оценить приблизительно силы врага. А не зная обстановку в пекло лезть?..

— Уходим, — приказал лейтенант. Отряд дальше двинулся.

Коля шел и думал: почему он не отдал приказ атаковать противника?

Испугался, струсил? Боится потерять бойцов, не довести девушку в безопасность, к своим? И понял одно — он не готов быть командиром, не готов нести ответственность за жизнь и смерть своих бойцов, тем более, мирное население. Его учили воевать, учили командовать, но одно руководить солдатами в мирное время, хоть и представляя военное, другое отправлять на смерть на самом деле, прекрасно отдавая себе отчет, что любой бой несет за собой человеческие потери. Будь он один, будь только с Саней — они бы устроили фейерверк. И это было бы их решение, только их выбор, и только за себя.

Он был готов умереть, но не готов видеть смерти, тем более быть ответственным за них.

— Тебе нужно взять командование на себя, — сказал тихо Дроздову.

— Ни черта, Коля, — мотнул тот головой. — Я не справлюсь.

— Справишься.

— Нет. Это ты справляешься, принимаешь взвешенные решения, а я дров наломаю. Оно надо? И так щепки летят.

— Боишься?

— Скажем так: не готов. Я всегда считал себя зрелым, опытным, даже битым, а тут понял — пацан: и сопли и слюни готов распустить, даже заплакать или без ума в бой ввязаться. Одному — пусть, а когда на тебе отряд, так нельзя. Всех крутит, но ты хоть эмоции сдерживать умеешь, а я, — рукой махнул. — Так что, извини, старичок, помочь не могу.

— Мне не место в командирах, Саня. Я…испугался, — признался.

— За людей?

Николай покосился на Лену.

— И за нее, — понял Дроздов, уловив взгляд друга. — Ясно, — подумал и кивнул. — Я бы тоже испугался.

— Так нельзя, не то время.

— Перестань каяться, я не комсорг и не парторг.

— Меня бы расстреляли по закону военного времени.

— Расстреляли, — согласился. — Но ты жив, и солдаты, и Лена. Девушку пристроить надо. Глупо ее с собой таскать, нарвется на пулю.

— Она не осталась.

— У Пелагеи? Н-да. Ну, хоть молчит, и то ладно, а то вспомни: в первый день жужжала "надо бить врага, а не отсиживаться"! Пчела, елы, весь мозг проела.

Лена не слышала их разговор, она брела по лесу, вглядываясь под ноги и стараясь не упасть, не сбавить темп, поспеть за своими. И думала: что происходит? Что случилось с ней, ее землей, с людьми на этой земле. Думала над словами Пелагеи, поступком Жихара, убитом Яне, Наде, той неизвестной ей женщине-фельдшерице, о пленных, закрытых в том лагере. Ей все казалось вывернутым, ненормальным, но принималось почти как норма. Не страха, ни паники, что накрыла ее в первый день войны — прострация, глухая стена тишины внутри. И лишь одно вызывает сожаление — потерянный в диком беге пистолет, что дал ей Николай. Дом, радужная, правильная жизнь, поездка в Брест — воспринимались отстраненно, будто было все очень, очень давно, лет десять назад, не меньше. Да и было ли?