— Не будем!

Семеновский что-то достал из планшета, положил перед Николаем:

— А это от меня подарок, — улыбнулся хитро. Санин сидел и смотрел — фото, прекрасный снимок: он и Леночка в обнимку. Не обманул, значит, корреспондент? Сгреб, чтобы не озвереть от боли, что мигом душу вывернула. В лист бумаги снимок завернул, и кивнул политруку: спасибо.

— Разговорчивый ты, а? Слов нет.

— Ничего, выпьет сейчас, разговорится, — кружку с бражкой поднял. — Чтобы к весне ни одного фашиста на нашей земле не было!

— А мы все живы, — согласился Семеновский.

— Будем. Войне вот, вот конец.

Слышал это уже Николай, в сорок первом, в сорок втором, в сорок третьем. А война все идет. Третий год! Все забрала, все уничтожила.

Как жить после будут?

Лена Новый год с группой в тылу врага встречала, на снегу лежала и охранение лагеря в бинокль рассматривала, но видела и продрогших, изможденных людей, загнанных за колючку как собак. Большинство старики, дети совсем. По данным разведки, жители пяти близлежайших к фронту сел.

— Звереют фашисты совсем, — протянул Шато.

— С этим потом, — отрезала. — На тебе вышка слева.

— Ой, да вышка, не смешите меня. Видно же, что впопыхах лагерь организовали. В два ножа постовых убрать и взвод охраны положить — люди свободны.

— Маликов, Коробков — на вас колючка.

— Есть, — поползли по снегу, осторожно к заграждению приближаясь.

— Давай Шато, — бросила Сержанту. — Рекунов, твоя вышка справа. Сверились.

— Четыре ноль одна.

— Начали в четыре ноль десять.

— Понял.

Лена двинулась ползком с остальными ближе к единственному дому, стоящему за колючкой, окружили его. Там немцы грелись, дым вылил из трубы. Человек пять, укутанных в шали фашистов, в валенках, притоптывали у избы, переговаривались.

Мороз, холодно солдатам. А каково детям, которые уже несколько дней здесь и не пищи ни тепла не видят?

Ровно в четыре десять с «вышек» упали постовые, а Лена кинула гранату в избу. Полыхнуло замечательно. Будет людям костерок, чтобы погреться.

Обычный бой, обычная операция.

В четыре двадцать пошла пехота и уже ближе к пяти была за лагерем. Население эвакуировали, машины подошли, подводы. Лена смотрела на обмороженных, полуживых людей и впервые хотела закурить. А еще выпить, литр спирта.

Многих так и не подняли со снега — ледышки. И среди них — малыши. Лежали скрюченные на морозе тельца и душу выворачивали. Какой-то солдат плакал не стесняясь. Остальные скорбно смотрели на усеянное трупами поле.

Жутко, когда после боя трупы солдат валяются, но когда дети, старики, порой парами смерзшиеся, в попытке хоть, как-то согреть ребенка — это вовсе невыносимо.

Санина отвернулась и вдруг не сдержалась, дала очередь в небо, истошно закричав. И рухнула на колени. Голову обнесло, ноги сами подогнулись — темно перед глазами.

Нашатырь в чувство привел — Мария позаботилась.

— Держись, — прошептала хрипло. Лена лицо снегом умыла, дурман из головы выгоняя и кивнула: до победы хоть как продержусь. Пока хоть один фашист жив, жить будет всем назло. Есть зачем.

Уверена была, а в январе уже точно не знала.

На задание пришли, людей выводить, а они все в овраге, один на другом лежат застреленные. Старик седой, молодка, пацаненок рукой в подол ей вцепился. Волосы ветер треплет, а сам ребенок застыл уже. Грудничок, бабка, мальчишка лет двенадцати, девочка его же возраста — кому они мешали?

— Сколько же это будет? — ворот гимнастерки рванула. Душно стало и, сил нет.

Валера подхватил.

Злая зима выдалась, жестокая. Тех ужасов, каких за нее навидалась, за все два с половиной года войны не видела. А дальше хуже только было.

И вроде радуйся — Ленинград освобожден. Снята блокада. Украину очищают. Белоруссию, а душу как выжгли — столько бед вокруг, что не до радости.

Куда не посмотри — опустевшие села, овраги с убитыми, разрушенные города.

Нищета и разруха

Весна садами цвела. Теперь Санин со своими бойцами относился ко второму Белорусскому фронту. С января по май из боев не выходили и шли, шли вперед. Взяли Могилев, окружив значительную группировку фрицев, дальше шли на Барановичи.

Знакомые места, по ним Николай в сорок первом с Леночкой и Санькой бежал, только нет ребят, и места не узнать.

Солдаты освобождали населенные пункты, они значились на карте, но на деле их не было. Николай шел с батальоном и смотрел на обугленные печи — все, что осталось от деревни. А в конце — женщина, как привидение стоит.

— Пришли? — прошептала. — Поздно.

И упала, умерла.

У солдат лица мрачные, понять мужчины ничего не могут. За деревней сад видно был — головешки по ветру летят.

— Яблони-то за что жечь? — просипел пожилой солдат.

Молчали все. Скорбное место, тяжело здесь.

Деревню прошли и застыли все — у пригорка человек тридцать — молодые и старые. Совсем молодые и совсем старые. Застрелены.

Бойцы лицами почернели — детей-то за что?

И куда не придешь — как вымело всех.

Кто мог предположить, что таким возвращение домой будет? Что вместо дома — головешки ждут, а семья или от голода умерла, или угнана, или расстреляна или повешена.

Пили с горя по-черному, да не глушило горе.

Колючка концлагерей, люди — скелеты, виселицы — все это изо дня в день. Один из солдат в родную деревню пришел, увидел только печку, узнал, что нет семьи, еще в сорок втором сожгли вместе с деревней и, с ума сошел.

Николай все ждал, Сашку встретит. Крепко здесь партизаны работали, целые районы свободными от фашистов держали и при наступлении было много меньше боев, а значит потерь. С одним отрядом соединились и Санин все выспрашивал, слышали может — Дрозд, лейтенант Дроздов! Нет, не слышали, не видели.

К лету у Пинска встали, затишье наступило.

Санин смотрел на до боли знакомые места и своим глазам не верил, что вернулся. Через три года вернулся!

— Что все высматриваешь, Коль? — спросил Грызов, видя как подполковник внимательно всматривается вдаль, в густые леса, виднеющиеся за линией окопов. Стоит не чураясь, не боясь на пулю снайпера напороться. Маяком просто стоят.

— В сорок первом мы здесь выходили. Сколько нас было? "Тетя Клава", Санька, Леночка, я. Голушко, Летунов, Перемыст… Там, справа накрыло. Заимка и дед странный, лесник. Матвей.

Закурил и решился.

— Схожу.

— Сдурел?

— Миша?!

Белозерцев высунулся из блиндажа.

— Прикроешь. Через час буду.

И двинулся, автомат на плече поправив.

— Маш, иди-ка с ним. Видишь, страха не мает, — посоветовал Грызов.

— Понял, — семечку в рот закинул, автомат взял и за командиром.

Час не меньше плутали, вышли на деревню. Николай в дом зашел, водицы испил, помня, как в сорок первом гнали его со двора за просьбу воды дать. Только не та деревня, и не мужчина — хозяйка встретила.

Оттер губы, спросил:

— Тут заимка у вас недалеко есть. Лесник угрюмый еще такой. Дед Матвей. Как пройти, не подскажите?

Женщина улыбку потеряла, кончик платка к губам поднесла:

— Так нет его. Прошлым годом фашист попалил. Партизан окружили, а его как пособника на ели и вздернули.

"Проведал, значит", — склонил голову Николай. А как "здравствуй отец!" сказать хотелось. Ни деда, ни Дрозда, ни Леночки, ни ребят. Голушко без ноги и он да Фенечкин может, где еще живой. Все. Выжег сорок первый, остальные три года, кто выжил, смерти отдали.

Развернулся и, кивнув за угощение водой, пошел понуро обратно.

А Лена с другой стороны деревни с Маликовым и Шато шла, дом Гани Звинько искала. Шла и глазам не верила — была она тут! Осень сорок первого была! А вот и дом!

Ах, ты!…

Оперлась руками на жерди ограды — вот так, так.