Лютера и Эразма действительно объединяло много общего. Оба утверждали, что современная им Церковь впала в сурово осужденное апостолом Павлом иудаистическое законничество. По словам Эразма, теперь суть христианства заключалась не в том, чтобы любить ближнего своего, но в воздержании от масла и сыра в великий пост. Что есть паломничества, настаивал он, как не внешние подвиги, совершаемые зачастую ценой пренебрежения своими семейными обязанностями? Какое благо несут индульгенции людям, не желающим изменять пути свои? Приносимые по обету щедрые пожертвования, которые украшают гробницу св. Фомы в Кентербери, лучше было бы направить на столь ценимую святыми благотворительность. Никогда не пытавшиеся подражать своей жизнью примеру св. Франциска желают умереть в его сутане. Эразм презрительно отзывался о тех, кто для изгнания бесов полагался на облачение, неспособное убить даже вошь.

Оба они были в ссоре с папой. Лютер - из-за того, что тот подвергал опасности спасение душ, а Эразм - из-за того, что папы увлеклись внешними церемониями и иногда препятствовали свободному исследованию. Эразм даже позволил себе включить в новые издания своих работ высказывания, которые можно было рассматривать как подстрекательство Лютера. В издании "Комментариев к Новому Завету" 1519 года мы читаем следующие строки:

"Сколь многочисленны установления, коими человек чинил препятствия таинству епитимьи и исповеди? Всегда наготове молния отлучения от Церкви. Священный авторитет папы римского до такой степени осквернен отпущениями грехов, освобождениями от обетов и подобными же деяниями, что люди истинно благочестивые не могут взирать на все это без вздоха. Аристотель в таком почете, что церкви едва ли находят время для истолкования Евангелия".

И вновь в издание "Ratio Theologiae" 1520 года он включил следующие слова:

"Кое-кто, не довольствуясь соблюдением исповеди как ритуала Церкви, распространяет учение, будто она была введена не просто апостолами, но Самим Христом; равным же образом не допускают они и того, чтобы хоть одно таинство было прибавлено к имеющимся семи либо убавлено от этого числа, выражая тем не менее совершеннейшую готовность наделить одного человека властью отменить чистилище. Некоторые полагают, будто вселенское тело Церкви сжалось до одного лишь папы римского, который не способен заблуждаться в вопросах веры и нравственности. Таким образом, папа наделяется достоинствами большими, нежели сам он готов признать за собой, хотя эти люди не медлят оспорить его суждение, коль оно затрагивает их кошелек или надежды. Разве это не раскрытая дверь к тирании, если подобная власть попадет в руки человека нечестивого и вредоносного? То же можно сказать и относительно обетов, десятин, реституций, отпущения грехов и исповедей, посредством которых обманывают людей простых и суеверных".

На протяжении тех лет, которые последовали за выступлением против индульгенций и предшествовали критике таинств, современники были настолько уверены, что Лютер и Эразм проповедуют одно и то же Евангелие, что автор первой изданной на немецком языке и выпущенной в 1519 году апологии Лютера, глава нюрнбергских гуманистов Лазарь Спенглер превозносил его как человека, освободившего христиан от четок, псалтири, паломничеств, святой воды, исповеди, ограничений, связанных с питанием и постом, от злоупотреблений отлучением от Церкви и от помпезности индульгенций. Эразм мог бы подписаться под каждым словом этого утверждения.

Но существовали и различия. Наиболее фундаментальное из них заключалось в том, что Эразм был, в конечном счете, человеком Ренессанса, исполненным стремления даже религию подчинить человеческому разуму. Для достижения этой цели он отказался от пути схоластов, воздвигавших искусственные теологические построения, пронизанные единой логикой. Вместо этого Эразм предлагал отложить до Судного дня все споры относительно трудных мест Писания и облечь христианское учение в форму, достаточно простую для понимания ацтеков, для которых переводились его религиозные трактаты. Из всех святых ему более всего импонировал раскаявшийся разбойник, поскольку для спасения тому оказалось достаточно самых минимальных познаний в богословии.

Была и еще одна причина, по которой Эразм воздерживался от безоговорочной поддержки Лютера. Эразма повергало в тоску уходящее единство Европы. Он мечтал, чтобы христианский гуманизм стал заслоном на пути национализма. Посвящая свои комментарии к четырем евангелиям четырем правителям новых независимых государств - Генриху Английскому, Франциску Французскому, Карлу Испанскому и Фердинанду Австрийскому, он выразил надежду на то, что их имена будут связываться с евангелистами и Евангелие сплотит их сердца. Его страшила угроза расколов и войн, которую несла с собой Реформация.

Решающим же из всех разногласий была его внутренняя потребность. Столь превозносимая Эразмом незамысловатая философия Христа не избавляла от внутренних сомнений, а богословские исследования, которые, как он полагал, должны способствовать искуплению мира, не защищали от завистливых насмешек. Зачем изнурять себя, обрекать на преждевременную старость, болезни, потерю зрения, сочиняя книги, если мудрость, вполне возможно, дарована младенцам? Исполненный сомнений относительно полезности труда всей своей жизни, он нуждался в опоре - если не Лютера, то Рима.

Подобный человек просто не в состоянии был безоговорочно поддержать Лютера, не ломая при этом самого себя. Эразм осмотрительно избрал свою стратегию и придерживался ее с большей настойчивостью и смелостью, чем обычно принято считать. Он выступал в защиту человека вообще, но не конкретных мнений. Если он одобрял идею, то именно как идею, но не как идею Лютера. Он отстаивал право человека говорить и быть услышанным. Эразм делал вид, что ему вообще неведомо, о чем говорит Лютер. У него не было времени, как он утверждал, прочесть книги Лютера, за исключением, может быть, нескольких строк из работ, написанных по-латыни. Ничего из написанного по-немецки он не читал в силу незнания этого языка - хотя до нас дошли два письма Эразма Фридриху Мудрому, написанные по-немецки. После столь пылких высказываний он вновь и вновь отрицал свое знакомство даже с немецкими работами. Позиция его, однако, была вполне логичной. Он ограничил себя защитой гражданских и религиозных свобод. Лютер был человеком безупречной жизни. Он выражал готовность изменить свою позицию. Он просил назначить беспристрастных судей. Лютер жаждал, чтобы было назначено слушание, настоящее слушание, которое позволило бы определить, насколько здраво предложенное им истолкование Писания. Это была битва за свободу истолкования. Даже если Лютер и заблуждается, пусть его поправят по-братски, но не грозят карами Рима. В век нетерпимости к нейтралитету Эразм был по своим убеждениям нейтральным человеком.

Среди гуманистов были и те, кто безоговорочно перешел на сторону Лютера. Именно так поступил Меланхтон, который как богослов гуманистического направления был убежден в правильности предложенного Лютером истолкования посланий апостола Павла. В силу этого Меланхтон стал коллегой и союзником Лютера. В то же время он занимал позицию, которая порой представлялась столь неопределенной и двусмысленной, что вплоть до наших дней не стихают споры о том, был ли он защитником Евангелия Лютера или извращал его. Дело в том, что до самых своих последних дней Меланхтон сохранял прочные дружеские отношения с Эразмом. Само по себе это было бы не столь существенно, не проявляй он при этом постоянной готовности внедрить в учение Лютера чуждые ему элементы. После смерти Лютера Меланхтон перевел Аугсбургское исповедание на греческий язык для патриарха Константинопольского. В этом переводе он фактически подменил лтотеровское учение об оправдании верой греческой концепцией обожествления человека через сакраментальное единство с неподкупным Христом. Гуманизм оказался сомнительным союзником.

Возникает вопрос: "А не был ли Лютер лучше всего понят тем немецким гуманистом, который в молодости являлся типичным представителем Возрождения"? Художник Альбрехт Дюрер прекрасно иллюстрировал концепцию homo universale. Он испробовал разные манеры письма, стремясь охватить все тайны эзотерическим символизмом. Иногда его работы имели оттенок некоторой легкомысленности, как, например, "Мадонна с чижом"; иногда же в них отражалось глубокое отчаяние и убежденность в тщете всех человеческих устремлений. Жизнерадостные всадники Ренессанса остановились перед пропастью судьбы. Дюреровская "Меланхолия" особенно ярко отражает весь ужас их состояния. Перед нами крылатая женщина острого ума, которая в оцепенении сидит среди различных инструментов и символов человеческих занятий. Рядом с ней без дела лежат циркуль чертежника, весы химика, плотницкий уровень, чернильница писателя; праздно висят на ее поясе ключи власти, кошелек богатства; нет применения стоящей рядом с ней строительной лестнице. Совершенная сфера и вырезанный ромб не побуждают к новым устремлениям. Над ее головой песочные часы и магический квадрат. Время в часах уже истекло, а магический квадрат, какие исчисления с ним ни производи, не даст большей суммы. Висящий наверху колокол вот-вот зазвонит. Но женщина пребывает в траурном бездействии, поскольку судьбы решаются на небесах. В небе изгибается радуга - символ данного Богом обещания Ною, что никогда более Он не обрушит на землю воды потопа. Но в радуге виден блеск кометы как предзнаменование грядущей катастрофы. Рядом с Меланхолией на жернове восседает херувим, который что-то пишет на бумаге - единственный активный персонаж, поскольку ему безразличны бушующие в мире силы. Не желает ли Дюрер, подобно Эразму, сказать, что мудрость заключена в простоте детства и человеку было бы лучше отложить в сторону все, чему он научился, пока боги не решат судьбоносные проблемы?