Изменить стиль страницы

Ахмет-ходжа плотнее завернулся в тулуп и затих, будто уснул.

За полночь поредела россыпь желтых огоньков в стороне Гуляевки. Осталось лишь несколько, что светились попарно, будто глаза зверья.

Я очень продрог, и, сколько ни прыгал, колотя валенками один о другой, мороз ледяными иглами пронзал ноги в мокрых портянках. И эти тонкие иглы были так пронзительны, что доставали до сердца — я чувствовал, как оно ежилось.

Да костра-то нельзя разжечь!

Наконец прибыли Хабардин и старший лейтенант на верблюдах.

Мы попросили его сообщить в колхоз, что заболел Ахмет-ходжа и нужно срочно послать к сакманщицам нового чабана: этой ночью и весь следующий день внимательно следить, кто отправится к Балхашу, через пустыню Саксаулдала; желательно никого не пропустить, задержать, хотя бы на сутки.

Я хорошо растер спиртом ноги. Когда разворачивал с треском смерзшиеся портянки, Ахмет-ходжа сел испуганно, а потом, поцокав языком, предложил подрезать полы тулупа, чтоб смастерить чуни, а не совать ноги в ледяные валенки.

— Опоздал, — усмехнулся старший лейтенант. — Я суконные портянки привез. Обойдемся.

— Я не подлащивался… — вздохнул Ахмет-ходжа. — Не до этого мне.

— Товарищ подполковник, может, кружным путем дозвониться до Бурылбайтальской рабочей дивизии?..

— Запрещаю, товарищ старший оперуполномоченный!

Поели горячего мяса, попили горячей шурпы — бульона. Хабардин в кастрюльке, завернутой в кошму, привез. Как-то пободрей, повеселей стало. Я сел на лошадь, а Хабардин и Ахмет-ходжа на верблюдов и, простившись со старшим лейтенантом, двинулись в пески Саксаулдала, точно держа курс на будущую зарю, которая должна была расцвести ещё только через несколько часов.

Согревшись, я вздремнул в седле. И уж верно после разговора о чистоте рода и силе родственной крови приснилась мне старуха Батмакан. Только видел я её не такой ласковой, какой она была наяву. Предстала она в воображении тщедушной и горбатой с блестящими медными когтями и медным носом, позеленевшим от злости. Она скакала подле меня, обнажая гнилые клыки в запавшем рту, пришептывая: «Отдай кровь! Отдай сердце!» Эта сказочная Джез-кемпир, или баба-яга, тянулась и никак почему-то не могла дотянуться до моей груди отточенными, как пики, когтями.

Очнувшись, я сплюнул:

— Чертовщина какая-то…

— В чём дело? — спросил Вася.

Рассмеявшись, я пересказал сон.

Ахмет-ходжа высунул красный нос из ворота тулупа:

— На таком морозе гурии рая не привидятся.

Перевалило за полдень, стало вечереть, а мы ехали и ехали. Ещё и ещё день.

Посыпался густой крупный снег, и сразу потеплело, стих пронзительный ветер. Всё скрылось, и лишь в глухой тиши казалось, будто слышится мягкий шорох вяло опускавшихся хлопьев. Время остановилось, пропал его смысл, а следовало спешить. Но и гнать нельзя — животные устанут.

Так было всю ночь; мы словно не двинулись с места, потому что движение меж летящего снега не ощущалось. Когда рассвело, снегопад прекратился, тучи исчезли, точно просыпались на землю без остатка. А они на самом деле зависли над горизонтом, словно горы, затягивая восход солнца. Над нашими головами простиралось в самой выси непомерно огромное облако, похожее на белую шкурку каракуля — тугой виток к тугому витку. Его солнце подсвечивало внизу. Наблюдать такое было странно и очень приятно.

По чуротам стояли саксауловые рощи, серые, без тени на снегу, лохматые, корявые и сквозные. Мы видели, как поднимается из сугроба и ближнее и самое далекое дерево, каждое в отдельности, само по себе. В тот бессолнечный и ослепительный, скорее слепящий день нервные, измученные деревья выглядели красивыми, замершими в своем безмолвном страдании.

На опушках попадались песчаные акации. Они изящно, совсем, как березы, опускали долу прозрачные нежно-фиолетовые пряди длинных ветвей, концы которых утопали в сугробах. Ветвистые кусты тамариска принакрылись снежными папахами. Мелкие шары колючек щеголяли в белых тюбетейках.

Верблюды, очевидно, чувствовали себя нашими хозяевами в прекрасном замершем мире. Они гордо несли свои головы, украшенные рыжими чубами. Толстогубые морды их выражали спокойствие и удовлетворение. Они знали всё и ступали, не глядя под ноги, с торжественной церемонностью владык.

А потом рощи остались позади. Мы поднялись то ли на плато, то ли на горы, разделяющие бассейны рек Чу и Или. Свистящий ветер с далекого Балхаша, скрытого за снежными увалами, начал сечь лицо. Наш путь запетлял меж буграми, и верблюды старались укрыться от пронизывающих порывов. На зубах заскрипела песчаная пыль, и сохла глотка. Слепящее солнце било сбоку, выжимая слезы. Яркое небо и желтый песок четко обозначили линию горизонта.

На этой черте мы увидели идущих чередой пятерых верблюдов. Мы поторопили своих и скоро догнали караван, груженный войлоками и деревянным остовом юрты.

Лучше бы не догоняли этот караван!

Неделю назад банда Аргынбаевых напала на табун племенных лошадей Бурылбайтальского рабочего отряда. Табунщики отчаянно сопротивлялись, но тщетно. Бандиты наскочили ночью, обезоружили, убили и надругались над трупами четырех коммунистов и двух комсомольцев, которым были доверены двадцать девять английских жеребцов. Их увели.

Со времен страшных казней басмачей не доводилось мне видеть таких диких изуверств над людьми.

На руках одного из сопровождавших караван сидел десятилетний ослепленный мальчик-подпасок. Он сказал, что ему выкололи кинжалом глаза уже после того, как изуродовали старших.

Ахмет-ходжа прятал лицо в ворот тулупа, не глядел в сторону мальчика. Есть люди, которые не прочь помочь бандитам, чтоб спасти себя. Но как боятся тогда они видеть невинные жертвы злодеев, тех, которых они спасли, пусть и поневоле.

Только поздним вечером добрались мы до Бурылбайтала, будто приплюснутого ветрами и сугробами поселка на берегу Балхаша.

В первом же бараке мы спросили, где расположен штаб, и отправились туда. Часовой вышел из будки и остановил нас у шлагбаума. Я предъявил удостоверение НКВД.

Солдат посветил фонариком на фотографию в документе, на мое обросшее лицо с красными, воспаленными, иссеченными песком глазами. Право, я хорошо представлял себе, как выгляжу.

— Товарищ подполковник, я должен вызвать начальника караула, — и взялся за телефон. Свет непогашенного фонарика упал на мои ноги — валенки разбились, из дыры в носке торчала портянка. Попробовал одернуть заскорузлое от грязи, заледенелое пальто, понял — бессмысленно. Хабардин выглядел не лучше. Рядом с Ахмет-ходжой, в тулупе и ичигах, мы походили на бродяг-оборванцев.

Взвизгнула промерзшая дверь дежурки, к посту шел караульный начальник: одна нога в валенке, другая в ботинке на протезе. Подошедший капитан, бледный такой казах, посмотрел документы, оглядел нас с головы до ног:

— Слушаю вас, товарищ подполковник.

— Мне нужен командир отряда.

— Пройдемте в караульное помещение. Время позднее, постараюсь поскорее вызвать его из дома. А этот гражданин с вами? — капитан кивнул на Ахмет-ходжу.

— С нами, — кивнул я.

Приятно говорить со строевым офицером: он сразу понял ситуацию и то, что Ахмет-ходжа задержанный, и не задал ни единого лишнего вопроса.

Войдя в жарко натопленную караулку с мороза, мы долго кашляли, до слез, до дурноты. Помороженные лица разгасились, глаза слипались и болели, нас разморило. Капитан, разговаривая по телефону, тоже кашлял, да по-иному, верно, у него не только была ампутирована нога, но и пробито легкое.

— Командир сейчас будет, товарищ подполковник.

— Спасибо, капитан. Где воевали?

— Вы про это? — Он шевельнул ногой в легком ботинке. — На Курской дуге. Я в артиллерии служил. Командовал батареей. Два дня все хорошо шло. А вот на третий, при отражении атаки танков, меня и починили…

— И легкое пробито?

— То ерунда… — отмахнулся капитан. — Вот нога…

Хотел я сказать, мол, с ногой уж ничего не поделаешь, а вот климат здешний для его легкого вреден, но тут вошел командир отряда, кряжистый такой казах, лет за пятьдесят, представился: