Изменить стиль страницы

Коржиков умел расположить к себе своей способностью сразу «находить контакты». Если какой-нибудь человек собеседнику не нравился и он о нем дурно отзывался, Коржиков глубокомысленно поддакивал, говоря с самой подкупающей искренностью: «Да, да, как вы его верно разгадали! Ведь этот субъект и во мне вызывал странные ассоциации... Вы удивительно точно разгадали его». О том же человеке он мог высказать и совершенно противоположное мнение, лишь бы «найти контакт». Никто из сослуживцев не избежал чести быть обласканным Коржиковым, и при выдвижении Коржикова ни у кого не поворачивался язык назвать его подхалимом или карьеристом. Неуловимость его общественного лица иногда ставила в тупик представителей так называемых инстанций. Его пытались исследовать чуть ли не лабораторным методом, но ничего предосудительного в его микроструктуре не обнаружили. И это происходило не только потому, что в родословной бабушек и тетушек царил полный социальный порядок, а прежде всего потому, что он умел «войти в контакт» с любыми диаметрально противоположными взглядами и на общую политику, и на жизнь, и на значение отдельных личностей. Таков был Коржиков. Окажись он хоть на минуту не на высоте, и пропало бы его положение, а не только запыленная аппаратура кальяна или ориентальный светильник в его комнате. Здесь не мешает сказать, что, по преданиям летописцев, известных только Сержу Коржикову, в его светильнике когда-то плавали фитили в человеческом жире, натопленном деспотом из трупов опальных и зазнавшихся приближенных.

— Я никогда не бывал на Востоке дальше Тифлиса, дорогой мой Николай, но всеми фибрами души предан Востоку, хотя и опасаюсь его загадочной неразбуженной силы, — уверял Коржиков за графином разбавленного спирта и бережно вскрытыми шпротами. — Каждая вещь с Востока для меня не просто красивая вещь. Это реликвия, символ, шарада... Отец Адели был наездник, в этом тоже есть тайный смысл. Вы кавалерист — разве вы не видите незримые нити, которые потянулись к нам от всадников с раскосыми глазами и арканом у луки седла?.. Вы знаете, где родник их мужества и ярости? Не знаете? Я расскажу. Воин-монгол мчался по степям, ведя трех лошадей в поводу. Когда его горло пересыхало, он не искал колодцев в безводных пустынях. Он прыгал с седла, вскрывал ножом набрякшую вену коня и припадал к горячей, живой струе крови... Он вытирал усы и губы полой халата, снова бросался в седло и мчался как ветер. Нас, русских, боятся хилые интеллигенты Европы, ошибочно считая, что мы и есть Восток. Нет, нет! Надо объяснить им: Восток далеко за нашей спиной. Когда он созреет, из нас тоже натопят сала для таких вот светильников...

Какая-то сумасшедшинка появилась в глазах хлипкого Коржикова, смех становился неестественным и злым, лицо было как маска.

Казалось, он нарочно разыгрывает Николая, считая его наивным парнем, и насыщает его нелепицами и бредом. Но здоровый ум Бурлакова не мог поддаться на такие противоестественные соблазны. Вначале в нем зажглось любопытство, но и оно погасло в конце концов. Ему стало скучно и противно. Какая-то алчная зависть к степным дикарям, противоестественный восторг при рассказах о трупах и крови вызывали отвращение. Николай попросил Коржикова оставить в покое монголов и пощадить невинных лошадей.

— Тогда не было шпротов, — Коржиков захохотал, поднял вилку с насаженной на нее темно-коричневой промасленной рыбкой, — не было спирта-ректификата и отсутствовали карточки на основные виды продовольствия. Темники Тамерлана не знали пятилеток... За здоровье здоровой стихии, Коля! Дай я тебя поцелую.

Николай отстранился.

— Не надо...

— Гребуешь мной? — Коржиков издевательски подчеркнул простонародное слово.

Бурлаков это понял, и его лицо налилось кровью.

— Нет, я не брезгую, а просто противно слушать. При чем тут пятилетки?

— Коля, ведь он пошутил, — вмешалась Аделаида. — Хотите, я с вами выпью на брудершафт? Можно, Серж? Разрешаешь?

— Тебе я все разрешаю... Если хочешь, ложись с ним спать. Благословляю...

Аделаида нервно рассмеялась и, придвинувшись к столу вместе с креслом, разъединила мужчин. Глаза ее выдавали тревогу. Ей совсем не было весело.

Коржиков прикинулся пьяным. Прихлопывая ладошками по ручкам кресла, он забормотал что-то невразумительное о каких-то людях, которые стоят с кнутом перед опасным и мускулистым зверем. Затем, искажая слова, запел «Варшавянку».

Вскоре он затих, запрокинул голову и захрипел.

Бурлаков поднялся.

— Прощайте. — Он протянул руку. — Вероятно, мы уже никогда не встретимся.

— Почему же? — Она стояла рядом с ним, дыхание их смешивалось. — Я буду рада видеть вас, Коля.

— А он?

— Это вас не должно беспокоить, — сказала она отчужденно и отняла руку. — Вы остаетесь в Москве?

— Нет... Уезжаю в деревню...

— Я завидую вам. — Гримаса боли появилась на ее красивом холодном лице. — Как это хорошо — иметь родителей! Когда их нет, приходится идти напролом, спрятаться не за кого.

— Вам нелегко? — спросил Николай, еле выдавливая слова.

— Да. Заметно?

— Я заметил...

— Пусть вам лучше будет в жизни, чем мне, — произнесла она и прикоснулась ладонью к его щеке.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Удолино — небольшое село о двадцати — тридцати дворах, в семидесяти пяти километрах от столицы. И хотя до Москвы рукой подать и поезда ходили часто, Удолино оставалось глухим селом, без электричества, без кино и других достижений эпохи. Восходы и закаты — вот табельная доска крестьянина; от рассвета до густых сумерек бесконечный строй забот.

Революция запомнилась в Удолине погромом помещика и братоубийственной дележкой земли. Мироеды, подогревавшие страсти, теперь были ликвидированы вместе со всеми своими семейными корнями, отправлены в Сибирь или на Урал. Межи перепахали, отвели неказистых лошаденок в общую конюшню, на ветреный бугор, стянули плуги и сохи в один двор, туда же и бороны. Вначале район прислал в артель трактор «Фордзон», потом от него отказались из-за прожорливости машины и частых поломок. «Фордзон» доконали бугры и земля, которую проще всего не пахать, а обжигать из нее кирпичи.

Две войны, до фундамента потрясшие государство отошли далеко-далеко. Во время гражданской войны ни один бризантный снаряд не упал здесь, ни одной крыши не сгорело, ни одной пули не просвистело. Село оставалось все таким же бедным и затерянным, и не мудрено, если молодежь без угрызений совести уходила в Москву.

В Удолине жила семья Бурлакова — родители и молоденькая сестренка Марфа. Старшие сыновья погибли на фронте: Максим, артиллерийский фейерверкер, — на Икскюльском предмостном укреплении, сражаясь против немцев; второй, Степан, совсем еще юноша, — под Бутурлиновкой, сражаясь против русских офицеров-корниловцев. Фотографии сыновей висели на почетном месте, ближе к «святому» углу, и лампада скудно освещала их обычные, ничем не приметные лица. Все же войны не прошли стороной, как писалось вначале. И сам отец, Степан, носил в войну крестик вместо кокарды — попал в ополчение, охранял мосты и виадуки.

За шестьдесят с лишним лет немало пришлось испытать Степану и Антонине Бурлаковым. Начнешь вспоминать, и слушать не станут. У каждого своего горя с избытком. Россия... Конца-краю нет ни России, ни заботам. То войны, то дали землю, то снова сложили ее в общую копилку, то вручили серого коня с барской конюшни; но не успели полюбоваться на него и расчесать ему гриву, как предложили отвести на ту же конюшню. Поэтому и сник Степан Бурлаков. Глаз у него теперь прищуренный, недоверчивый, запер себя на замок, больше вздыхает и молчит. Его не пугали уже никакие новшества. Хуже не будет! Плакаты, расклеенные в правлении артели, звали в атаку, вперед; назывались разные враги, им, казалось, ни дна ни покрышки.

Единственно надежное — картоха и морква. Она опора в сумеречное межвременье, когда, как ни напрягай зрение, даже из-под ладошки ничего не увидишь. Круг жизни невольно сомкнулся вокруг своего клочка земли, возле дома. За ветхим плетнем сохранилось свое удельное княжество, свои тылы и резервы. В городах хлеб выдавали по карточкам, в деревне жили своим. Великое строительство высасывало людей, деньги, продукты. Мылись золой. Заваривали малиновый плиточный чай. Сахар меняли на яйца. Неразбериха творилась в торговле, хотя ее и называли самой культурной. Два-три куска ситца на полке именовали не товаром, а фондом. Фонд промтоваров. Фонд мясосдачи.