Изменить стиль страницы

Мозговой бросился вслед ему и тоже потерялся из виду.

— Хватил кутенок горячего... Побежал хвостом вилять, — спокойно сказал Квасов, будто ничего и не случилось. — Некрасивая вышла суббота. Фомин чего-то вообще последнее время нервничает. В ячейке, что ли, на него жмут... — И, наклонившись к Николаю так близко, что расплылись очертания лица, добавил чуть не шепотом: — К ней пойду, Коля. К дочке жокея... Не знаю, как ты разобрался, а меня она будто разложила на части. Послушный стал... И не жалуюсь... Теплая, подлая, сладкая, аж в спине ломит от одного только предчувствия...

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

В механический цех спустили внеплановый заказ на первую партию координаторов. Заказ «втискивали», и потому предвиделись выгодные сверхурочные, аккордные оплаты. Так было всегда. Теперь же поползли слухи: положение якобы меняется, в самом начале даются жесткие нормы, расценки устанавливают заранее, а не утрясаются в цехе. Запущенные в производство ответственные детали попали к надежным, квалифицированным рабочим, и от них зависело многое. Ну, эти не поддадутся, «не будут пускать кровь из-под ногтей», смогут снизить нормы и добиться заработков на освоении.

Вот этот принцип «не будут пускать кровь из-под ногтей» и потребительские настроения, подогреваемые лукавым, неуловимым Фоминым, и заставили Ожигалова почти трое суток провести в цехе. Все понимали, что секретарь ячейки не станет околачиваться в цехе из простого любопытства или для поднятия своего авторитета. Поэтому следили: к кому он подойдет, возле кого постоит, какие ведет разговоры.

Чтобы закрепить за собой знамя на следующий квартал, Фомин добивался таких броских результатов, чтобы о них можно было написать в газету, включить в доклады, похвалиться. Он уломал Квасова перейти на фрезерный и наладить сложную нарезку червячных передач из стали серебрянки. Делом чести назвал Ломакин освоение червяков на имеющемся оборудовании, и Фомин не замедлил взяться «за дело чести».

Обстановка в цехе была боевая. Производственные совещания проходили бурно и остро. Не вникая в тонкости, не зная обратной стороны медали, Николай Бурлаков старался изо всех сил. Ему дышалось легко в атмосфере цеха.

За день до приезда Марфиньки Ожигалов подошел к Николаю и, подавая руку, сказал:

— Зайдем ко мне, Николай. Ты что-то ко мне не подгребаешь. Забурел от успехов?

— Какие же мои успехи?

— Какие? — Ожигалов заглянул в записную книжечку. — Одним из первых идешь по производительности. Настает момент, когда мы увидим тебя на парусине.

— На какой парусине?

— На почетной... На твоих призовых сколько? Ну вот, засеки примерно минут тридцать потери. Хотелось бы с тобой посоветоваться...

Из цеха в заводоуправление вел ход, соединяющий два корпуса. Иногда дверь запирали, чтобы не ставить там вахтера, но чаще всего держали открытой.

В своей комнатке с железным ящиком в левом углу Ожигалов усадил Николая на единственный стул, а сам, протиснувшись на кресло, вытащил из стола пруток серебрянки, нарезанный для хорошо известной Бурлакову детали нового прибора.

— Видишь?

Николай взял пруток, поласкал его ладошкой.

— Вижу. Червячная передача. Отличная работа.

— Квасов фрезеровал.

— Знаю.

— Хотели засундучить заказ на другое предприятие. Поставили кабальные условия, назвали аховую цену. К тому же намекнули: в порядке беззаконного товарообмена на листовую латунь, две тонны... И сроки растягивали... — Ожигалов повертел стальной червяк, погладил его. — И вот нашелся рабочий, взялся. Бриллиантовые руки у непутевого, — последнее слово было произнесено с задушевной интонацией. — Он тебе и токарь и фрезеровщик. Пошли его к Шрайберу на гироскопы, он и там начнет стеклышки запаивать...

Ожигалов неспроста расхваливал Квасова. Чувство настороженности не оставляло Бурлакова. Еще в армии Николай усвоил: начальство никогда еще не приглашает в гости просто так, покалякать. Раз уж вызвал — значит, есть дело.

Покончив с червячной передачей, Ожигалов снял кепку. Вспотевшие волосы прилипли ко лбу, глаза построжели.

— Сестру тоже выписываешь в город? — спросил он.

Николай вздрогнул.

— Что с ней?

— Не волнуйся. Под поезд не попала. — Ожигалов прикоснулся к его руке. — Значит, любишь сестру?

— Еще бы... единственная. И знаешь, какая хорошая? Чудесная у меня сестренка, Ваня! Может быть, ты против того, что я вытягиваю ее из села? Но я же тебе рассказывал. Земли в нашем колхозе...

Ожигалов прервал его:

— Не объясняй, понимаю. Нормальный процесс. Переводим аграрную страну на стальные рельсы, и тут, как говорится, одним стрелочником не обойдешься. Только не к чему унижать Семена Семеновича и одаривать его галстуком... — Заметив порывистый жест Бурлакова, добавил: — Понимаю, это не ты, а Квасов, и, нечего, мол, придираться из-за какой-то чепуховинки... Но скажи мне, Коля, зачем же с такой чепуховинки начинать биографию Марфы? Сам же рассказывал: в селе пришлось угостить председателя, чтобы ее отпустили, барана свежевать. В городе тоже подкупы... И вот из души, мягкой как воск, начинают лепить уродину. Ведь скажете Марфиньке, не утерпите. И что станет с девчонкой? Кому-то обязана, — значит, надо благодарить, унижаться. А что она о нашей рабочей жизни подумает? Нелегко мне, фронтовику, рабочему, заниматься такими проповедями, Николай, а ты сам вдумайся... Что делать остается?

Бурлаков вспомнил слова Парранского о фантастических, по его мнению, задачах, которые легко, поднятием руки, решили триста восемьдесят шесть делегатов с «правом решающего голоса». Не называя Парранского, Бурлаков изложил Ожигалову сомнения инженера. Если посмотреть без всяких предубеждений, то и в самом деле придумали фантазию: за одну пятилетку «преодолеть пережитки капитализма в экономике и сознании людей». Ну, уж если преодолевать, то надо это делать решительно.

— Так. — Ожигалов уперся грудью в ребро стола, а руками ухватился за его края. — А как решительно?

— Ну, как кулаков, что ли... — Николай рассек воздух рукой, — ликвидировать сразу. Вон руки отсекали за воровство... Не помню, в какой стране, у финнов, что ли...

— Кто должен отсекать?

— Партия. Она же постановила ликвидировать пережитки. Вся власть у нее. Директор, сам большевик, и тот без стука сюда не войдет, спросит: «Разрешите?»

Ожигалов откинулся на спинку кресла, а спиной и затылком уперся в стенку. Прикрыл глаза. И Николай неожиданно для себя обнаружил: этот человек устал. Под глазами резко обозначились темные круги — верный признак сильного утомления и, вероятно, хронического недоедания; губы синеватые, щеки с желтизной, с оплывами. В сравнении с Ожигаловым, — а он всего-то на десять лет старше, — Николай почувствовал себя бессовестно здоровым.

Не ради же своих личных интересов растрачивает Ожигалов свое здоровье и нервы! Другие, смотришь, еле-еле поворачиваются, а он крутится, как шарикоподшипник, и на производстве, и на заседаниях, и на «летучках»: вникает.

Ему надо помогать, хотя он и не просит о помощи. Помогать не гривенником из кошелька, а поведением в жизни.

Наконец Ожигалов с трудом разлепил веки.

— Извини, Коля, бывает со мной. Вдруг схватит с темечка, как сдавит в грудной клетке. А тут, на беду, сынишка захворал. Сменил Настеньку. На всю ночь. Она ведь тоже на страже партийных интересов, выращивает будущее дерзновенное племя... Итак, рекомендуешь ликвидировать пережитки как класс? Отсечь? Отсечь, конечно, можно, если предрассудок или пережиток болтается, как хвост у собаки. А он тут сидит, — ткнул пальцем себя в грудь. — Как сюда ножом доберешься? А если вот тут засел, в черепке? Голова не орех, раскалывать не станешь...

— Хорошо. Я понял, — согласился Николай. — Тогда как же мы вычистим мусор из всех закутков?

Ожигалов ответил не сразу, сначала отыскал завалявшуюся в ящиках стола пачку папирос в мягкой упаковке, наладил настольную зажигалку — большой агрегат, преподнесенный комсомольцами на память о читательской конференции по его книжке «На фронт и на фронте».