Изменить стиль страницы

Дядьки Абрам и Трофим тоже были мастерами «золотые руки». Но уважали на заводе больше Абрама Павловича. Он был прижимист, строг, с людьми неласков — «много понимал о себе», это признавали все, но, может быть, за это еще больше уважали. Не любили, но почтительно здоровались при встрече. И когда он взялся вдруг, ни с того ни с сего, за организацию ученической мастерской, все заводские люди удивились. Удивились и не поверили.

Но вот набрали детвору, отгородили в хвосте цеха угол, поставили пару раздерганных станочков и верстаков и без шума открыли первую на заводе ученическую мастерскую-школу. Сам мастер Абрам Павлович взял напильник и, раздувая рыжие усы, начал учить ребят делу. Цех ахнул.

Павлик знал, что это из-за него взялся дядька возиться с шумливыми ребятишками. Обещал дядька выучить племянника мастерству — вот и учит. Павлику было неловко перед дядькой, но он скоро увидел, что мастер всерьез увлекся своей ролью учителя. Старик ходил теперь только в очках, и когда сверстники донимали его шутками, отвечал, подмигивая:

— Давай рассудим. Вот ты, старик, машину, скажем, строишь. Так? А я машине хозяев готовлю. Ну? Чей козырь больше? — и хитро смеялся.

— Не выучить на токаря в два года! — кричали ему. — На токаря всю жизнь учатся.

— А почему? — возражал Абрам Павлович. — Потому, что ты год водку мастеру носишь, а уж потом тебя к станку пустят. А у нас научное обучение моей методы. — И упрямо заканчивал: — Будут из ребятишек мастера. Я отвечаю.

Он только был недоволен тем, что много людей вмешивалось в его дело. Особенно он не любил комсомольцев. Он был горячий человек, и когда непонятливость ученика донимала его, он в сердцах кричал:

— А, пентюх! — и хлопал непонятливого по шее.

Но пришел секретарь комсомола Костя Греков и сказал, что бить учеников нельзя.

— Нельзя? — опешил мастер. — Как же я их учить буду?

Потом затопал ногами, швырнул напильник на пол и прогнал Грекова. Бить ребят он все же бросил. Только Павлика дергал за ухо.

Вторая стычка с комсомольцами произошла у него осенью. Ему сказали, что для учеников вводятся общеобразовательные предметы.

— Ну, пускай, — сказал он равнодушно.

Но ему объяснили, что вследствие этого ученики должны меньше работать в цехе.

— Что? — заорал он. — Тогда бросаю эту комедию. Все бросаю. Нехай сгорит. Что? Он географией мне станка не наладит. Не нужна география токарю. Нет моего согласия. Как хотите.

Его долго уламывали. Он упирался. Куражился.

— Павлик, тебе нужна география? — спрашивал он при всех племянника.

— Нет, — твердо отвечал Павлик. — Зачем?

Он и в самом деле считал, что география ему не нужна. Но арифметика, физика — другое дело. Ему хотелось знать все, что касается его будущего ремесла. Он видел, как дядька туг в расчетах; недавно сел рассчитывать на бумаге подбор шестеренок, вспотел, плюнул и сказал:

— Нет, я лучше на практике…

И чертежи дядька туго читает. А однажды Павлик спросил:

— Почему металл бывает разный?

— Как разный? — рассердился мастер.

— А вот кусок чугуна и вот кусок чугуна, а металл в них разный, — путано разъяснил Павлик.

Но дядька обругал его за то, что ерунду спрашивает, и ушел. А Павлик понял: не знает дядька. Только свое дело хорошо знает: слесарное, монтажное. А что в других цехах делается, как сталь варится, какой бывает чугун, — этим старик никогда не интересовался. А Павлику хотелось все знать.

И, слушая в шорницкой рассказы о замечательных слесарях, он думал:

«Если б мне таким быть! И даже еще лучше!»

Он добился исполнения своей невысокой мечты: стал к верстаку. Но теперь ему этого было мало. Теперь ему хотелось стать замечательным слесарем.

Когда он впервые взял зубило в руку, он даже растерялся от радости. Потом усердно начал обрубать кусок чугуна и быстро сбил пальцы в кровь. Кровь не испугала его, испугала мысль: «Ничего не выходит! Не быть мне слесарем!» и он чуть не разревелся.

Пришел дядька, посмотрел, покачал головой, молча взял зубило, сказал: «Смотри», — и показал, как надо держать инструмент в руках. И сразу Павлику стало легче работать. Тогда он понял, что значит опыт, ухватка мастера.

Он овладел наконец зубилом и взялся за напильник. Он долго не мог научиться ровно, горизонтально держать его. Он яростно работал напильником, а потом оказывалось: одну сторону куска он спилил, а другую только тронул.

«Может, у меня слесарного таланта нет?» — сомневался он и смотрел, как другие ребята работают. Но у ребят выходило еще хуже.

И когда удалось, наконец, Павлику подогнать плоскость под угольник, он растерялся от радости. Он не верил себе, брал снова и снова угольник, прикладывал к обработанному квадрату, смотрел на свет: нет, нет зазора! Он ликовал. Вот он сработал вещь, которая годна в дело. Железо поддается ему, подчиняется его напильнику; бесформенное, оно получает форму; шершавое, грубое, оно приобретает приятную на ощупь, гладкую поверхность. Павлик будет, будет слесарем, обязательно будет!

Он овладел драчевым напильником, потом личным — шлифовальным и, наконец, бархатным. Все эти напильники в его руках переставали быть холодными кусками железа, становились инструментом. Ему подчинился и метчик и клупп с плашками, он умел теперь нарезать гайку, болт, винт, он сделал, наконец, себе инструмент и выбил на нем инициалы: «П. Г.».

Он бродил вечером по заводу, смотрел, как катают железо, как набивают в опоку формовочную землю, как строгают модель. Когда его гнали из цеха, он не обижался, он знал, что таков порядок. Он уходил, чтобы завтра прийти снова.

Общеобразовательные занятия он посещал усердно.

Дядька насмешливо спрашивал его:

— Ну, химик, что вы там выучили?

Павлик рассказывал. С каждым разом дядька слушал все внимательнее. Однажды он сказал нечаянно:

— А я-то до всего ощупью доходил. Скажи на милость! — Зависть прозвучала в его голосе.

Но с одним предметом он все же никак примириться не мог — это с политграмотой.

— Политики избегай, — учил он Павлика. — За политику твоего отца повесили. Мастеру политика совсем не нужна. Она лишняя. Она смуту вводит. Какая тебе разница, кто власть? Ты себе сам власть, если у тебя золотые руки.

Он сердито расспрашивал Павлика, с кем тот дружит.

— Особенно комсомольцев избегай, — наказывал старик и, вспомнив Костю Грекова, наливался яростью. — Они невежи, ослушники и болтуны. Нечего тебе водиться с ними. С кем дружишь — мне говори. Я их отцов всех знаю. Какого кто корня, мне все известно. Я тебе скажу, с кем можно дружить.

Но Павлик о самом своем лучшем друге никогда не говорил дядьке. Это о Гале. Он по-прежнему два-три раза в неделю приходил к маленькому домику на окраине поселка и стучал в окошко. Он сделался здесь своим человеком, членом семьи — семьи, в которой не было ни одного взрослого. Разве можно было дядю Баглия считать взрослым?

— Он у меня как дитё малое, — говорила Галя об отце. — За ним глаз нужен.

Павлик чувствовал себя здесь, как дома. Он, насвистывая, работал по хозяйству: приделал дверь к сараю, исправил везде запоры, поставил на окно ставни, сколотил поломанную мебель. Иногда ему казалось, что это он у себя дома работает. Он начинал строить планы капитального ремонта. Больше всего ему хотелось выкрасить крышу зеленой краской, как у дядьки.

Девочки привыкли к нему, ждали его прихода, а когда он приходил, карабкались ему на плечи, затевали возню. Он привык, что его называли «дядей». Он возился с девочками, делал им игрушки и сам, увлекшись, играл всерьез. Они садились тогда все на пол — Павлик, Галя, две ее сестренки — и пускались в далекий путь. Паровоз, сделанный Павликом из картона, ставился вперед. Павлик гудел в кулак. Девочки били в таз три раза. «Гу-гу-гу!» — кричал Павлик, и поезд трогался.

Они проезжали замечательные страны.

— Мы в Париже, — говорила Галя; она любила города.

— Нет, нет, мы в деревне! — кричали девочки.