Изменить стиль страницы

Он перечел этот список и сам удивился: «Что же, а большевиков разве я люблю?» — и приписал впереди всего списка: «Большевиков ненавижу больше всего».

Он вырвал из книжки листок и с наслаждением разорвал на мелкие кусочки. Ему казалось, что он рвет в клочья тех, кого ненавидит.

И отца? Да, и отца! Это по его милости он стоит, прижавшись спиной к сырой стене, и ждет. Чего ждет? Нечего ждать Никите Ковалеву.

— Отцы!.. — бормочет он и сплевывает на пол, тесно покрытый окурками.

Что они умели делать, отцы? Пить умели, шумно и нестройно кричать «уря-яа!», с пьяными слезами на глазах вопить о «р-ро-дине-матушке», о «великом русском народе». Родина? Матушка? Русский народ? Вот она показала им, родина! Никакой родины! Камня на камне!.. Огнем и железом. Без пощады! Расстреливать на месте! К ногтю! Пытать и вешать! Жечь пятки!

Никита чувствует, что он задыхается от злобы.

Он говорил вчера Хруму:

— Надо, понимаете, надо начинать действовать! Надо убить кого-нибудь.

Хрум смеялся:

— Вы мальчик, Никита! Есть хорошая наука — арифметика. Нужно ждать, пока получится сумма. Вы, я, Воробейчик — это даже не трехзначное.

— Вы арифметик, Хрум, а я донской казак! — гордо отвечает Ковалев.

— Казачий сын… — невозмутимо поправлял Хрум. — Только казачий сын. Вы мальчик, Никита!

Ковалеву хотелось схватить Хрума за лацканы потертого пиджака и доказать, что никакой он не мальчик. Мальчик? Когда парень видел в своей жизни то, что видел Никита, он уже не мальчик: он — зверь. О, «великий драп» — это на всю жизнь незабываемая школа презрения! И Никита вспоминает лермонтовское:

…насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.

Алеша столкнулся с Ковалевым в дверях биржи. От неожиданности Алексей замер на месте, а Ковалев спокойно произнес:

— Ну, здоров! Чего не заходишь?

Алеша шагнул вперед и сжал кулаки.

— Ты думаешь, я за пощечину сердит? — дружелюбно сказал Никита. — То дурость твоя была. Дело ребячье. Ты вот что: ты заходи ко мне. Чего там!

— Ты гад! — тихо ответил Алеша.

Ковалев усмехнулся:

— Еще чего?

— Негодяй ты!

— Еще чего?

— Тебя убить надо! — так же тихо продолжал Алеша.

— Ну, убей!

— И убью! — пронзительно закричал Алексей и бросился на Никиту.

Они покатились по полу, обхватив друг друга руками. Хохочущая толпа вмиг собралась вокруг них.

Алеша чувствовал, что Никита сильнее его, но злость придавала ему силы, и он барахтался, пытаясь нащупать руками горло Ковалева.

Дежуривший на бирже старик милиционер, наконец, рознял их и поставил на ноги.

— Это некрасиво, товарищи, так делать! — сказал он ребятам. — Вы же все ж таки народ сознательный! Чего вы не поделили?

Зеленый и злой Ковалев пожал плечами. Он сохранял спокойствие, только покусывал нижнюю губу. Разгорячившийся и вспотевший Алеша снова порывался в драку.

— Ну, идите и так больше не делайте, — сказал им мирно милиционер. Он больше был похож на педагога и явно порицал Алешу, затеявшего драку. — Не надо так делать, товарищ, — сказал он ему. — Это хулиганство. И на это есть статья.

— Я его все одно убью! — угрюмо сказал Алеша. — Пустите!

Он рванулся в сторону Ковалева, но милиционер схватил его за плечи и повел к двери. Алеша упирался, Цеплялся ногами за скамьи, отбивался, но его довели до Двери и благополучно вытолкнули на улицу. Милиционер бросил ему вдогонку кепку, упавшую во время драки на пол. Вся биржа хохотала вслед Алеше. Ковалев опять вышел правым. Он опять чист и свят. Да что же это такое?

Алеша растерянным взглядом обвел улицу.

Подскакивая на камнях мостовой, дребезжала тачанка. Некрашеный гроб покачивался на ней. Сзади, опустив поводья, ехал верховой. Голова его была перевязана. Около гроба шли двое в кожанках. Одного Алеша узнал: брат Семчика — Яков.

Алеша подошел к нему.

— Кто это? — спросил он шепотом, кивая на гроб.

— Андрюша Гайворон, — тихо ответил Яша. — Чекист.

Алексей посмотрел на покойника: все лицо его было в сабельных шрамах, иссиня-багровая кровь запеклась в ранах.

— Кто же это его?

— Кулаки.

— За что?

Яша усмехнулся:

— Чекист.

Алеша пошел рядом. Он смотрел, как покачивался гроб. Казалось, плывет тело Андрюши Гайворона по улице, перекатываясь с волны на волну, как труп утопленника. А какая разница: убит или утонул? Все равно смерть. Смерть, конец всему! Нет, лучше пусть убьют, чем утонуть. Пусть режут, рубают шашками, загоняют гвозди под ногти, жгут пятки, пусть мучат и рвут в клочья тело, а самому — улыбаться и, когда почувствуешь конец, крикнуть: «Да здравствует мировая коммуна!» — и умереть.

Привезут гроб на тачанке — простой, некрашеный. Придет Юлька, ячейка придет… «Он погиб, как большевик, — скажут они, — а мы называли его хулиганом». И им станет стыдно! И Ковалев придет. Ковалев свободно вздохнет и расхохочется: «Вот он убит, а я жив!»

«Так нет же, и ты не будешь жить, белое отродье! Ты убил Андрюшку Гайворона, кучерявого чекиста, а я убью тебя. Убью, и тогда пусть меня расстреляют. Пусть! А я, падая, все буду кричать: „Да здравствует мировая коммуна!“»

И он, ничего не сказав Яше, вдруг бросился бежать обратно. Он бежал, не видя ничего перед собой, толкая прохожих и спотыкаясь. Наконец, вот уже двор, где живет Семчик. Алеша взбежал по лестнице и ворвался в комнату. Никого не было. Один Семчик, только что пришедший с работы, разматывал левую обмотку.

— Семчик! — задыхаясь, закричал Алеша. — Бери наган, пойдем убивать Ковалева.

Семчик удивленно поднял голову, увидел разгоряченное, взволнованное лицо приятеля и, сам заражаясь его волнением, быстро вскочил на ноги, сорвал со стены отцовский наган и бросился за Алешей. Незавернутая обмотка трепыхалась вокруг его ноги.

Юлька скрыла от Рябинина одну тетрадку, — ей было стыдно показать ее, потому что это был альбом.

У всех девочек в школе были альбомы. Девочки приставали ко всякому:

— Напишите мне что-нибудь в альбом. Только хорошее.

На первой странице Юлькиного альбома рука председателя детгруппы Ванечки Митяева вывела четкими, большими буквами жирно и размашисто:

НА ПАМЯТЬ ПО СОВМЕСТНОЙ РАБОТЕ В ГОРКОМЕ ДЕТГРУППЫ — ЮЛЕ

Твою я просьбу исполняю,
В альбом пишу листочек сей:
Будь стойким, честным коммунаром
И защищай республику труда.

Писал бы больше, да нечего.

И. Митяев

На следующем листке девочки из детдома, в котором Юлька была представителем горкома, написали ей коряво и с кляксами:

Милая! дорогая Юлечка! Тебя мы, все девочки детдома № 1, любим и уважаем за твою ласку и отношение. Любим тебя лучше, чем своих воспитательниц, и целуем тысячу раз.

Шура, Поля, Оля, Шура, Маруся, Вера, Соня, Зина, Даша, Таня, Лена, Варя.

Целую страницу заняло нравоучение Сашки Хнылова, вихрастого комсомольца, штатного оратора в детгруппе:

В продолжение жизни твоей желаю тебе всего наилучшего. Желаю стать образованным человеком, хорошей коммунисткой и общественной деятельницей, дабы принести пользу.

И т. д. и т. д., с многими «дабы» и «ибо».

А поэт группы Костя Чужаков написал ей:

Учись, трудись, работай — люби науку, люби и труд.
Борись с невзгодой за бедный весь ты люд.

Надписей в таком роде было много. Когда писали ей в альбом, Юлька заглядывала через плечо писавшего и волновалась:

— Только не глупости пиши, а дельное что-нибудь!

И если это были «глупости» — о любви или в этом роде, она беспощадно вырывала страницу.