Я, честно говоря, завис и протормозил минуты полторы. Сидел и тупо наблюдал за этой комедией. Но тут Ори брякнул:
— Ах, Ада, оставь мне мою жалкую жизнь, а то разобьёшь Снайку сердце! Он же, как мы с тобой знаем, не железный, ему будет жаль звездоликую…
И в этот момент до меня всё дошло в тончайших нюансах.
Хватаю бластер и рявкаю свирепо:
— Отдавай авиетку, зараза!
Ну, и мне честно уделяют частичку красноречия:
— А тебе жалко этой безделушки для любимой женщ-щины?! Ах, жестокий! Знаю, знаю, ты хочешь улететь домой, а меня бросить!
И всё это говорится из таких несусветных поз, с такими минами — падай и отползай! И у меня щёки горят и срывается планка — и я, распоследний кретин, расширяю луч, насколько могу, и очень удачно засаживаю импульс в стену пещеры рядом с Адиной головой. Ада шарахается, камни сыплются, порода плавится, трескается и стекленеет, жарища сразу настаёт, как в том самом мартеновском цеху, дышать нечем — а у меня над самым ухом голосок, наинежнейший:
— Ах, убил, злодей! Ужасно, ужасно — ах, умираю! Снайк, изверг, как ты мог!?
Пылища, дымище, ни чёрта не видно, зато я чувствую, как по моей щеке проводят тёпленькой ладошкой — и поймать её я, натурально, не успеваю.
— Ада! — кричу. — Ты жива?!
И слышу: откуда-то из дыма кашляют и хрипят злобно:
— Жива, придурок!
А совсем рядом — голосочек-колокольчик:
— Фу, какая ты грубая и неженственная! А ещё жрица Третьей Луны…
А дым тем временем постепенно оседает. Обрисовывается Ада с самой злобной гримасой на закопчённой роже, страшный разгром — и тоненькая фигурка этого подонка у самого входа, на фоне позлащённого неба. И у него в руках пучок горящих веточек — а костра уже не существует в природе.
И эти веточки Ори всовывает в какую-то щель в стене, как букет в вазу.
— Очень, — говорит, — с вами было весело, но теперь тут душно как-то… И вообще: злые вы, уйду я от вас.
И драматически поворачивается к выходу.
— Эй, — говорю, а злиться уже нет сил, — мерзавец, а мерзавец! Авиетку-то верни?
Оборачивается и заламывает руки.
— Силы небесные! — стонет обессилено. — Опять он про эту авиетку! Вот же заладил: авиетка, авиетка — будто нет приятных тем для разговора! Ну какой же ты всё-таки противный, Снайк!
Но я чувствую, что он готов разговаривать о чём угодно, что ему просто поломаться охота, и начинаю надеяться на мирное решение проблемы. И вдруг, так некстати, такой странный звук послышался! Этакий, представьте себе, подземный гул — и вибрация ощущается ступнями. Сперва слегка, дальше — больше, — и слышу, как в пустоте под нашим полом железо лязгает и камни сыплются! И тут же соображаю почему-то, что это не землетрясение вовсе, а куда злее! А Ада вопит не своим голосом:
— Это колдуны! Они нас выследили! Он нас предал!
А тем временем пол начинает вспучиваться и трескаться, и я понимаю, что разговаривать времени уже нет. Сматываться надо.
И мы с Адой хватаем то наше имущество, какое попадает в поле зрения, и вылетаем из пещеры в мокрую ночь, и я проверяю бластер, а Ада в сумасшедшем темпе седлает коней и втаскивает меня в седло — и последнее, что я во всей этой суматохе фиксирую рассудком, это рыдающий голосок, который покрывает все звуки:
— Нет, Снайк, нет! Это не я! Это не я! Это не я!
На Мангре погано живут по ночам!
Ада гнала свою лошадь по дну ущелья диким галопом, и моя пыталась не отстать от своей подружки. Я еле на ней держался и чувствовал тылом все камни, на которые она наступает. А в голове у меня крутилась одна-единственная чёткая мысль: куда ж мы таким аллюром!? Мы ж здесь ничего не знаем — попробуй-ка сориентироваться ночью, впотьмах, когда небо в облаках и луны из них высовываются мелкими кусочками! Ада сама говорила: демону в зубы! Но я ничего не мог сделать.
И мы пролетели по скальному коридору, и дорога начала подниматься, и мы с разгону заскочили в другой коридор. А скалы по бокам — всё выше и круче, и дорога всё темнее и темнее, и Ада всё шпыняет свою зверюгу, чтоб она торопилась — и мне уже кажется, что шеи мы себе непременно сломаем. Но не хочу терять Аду из виду. Какая бы не была — она мне теперь единственный товарищ.
И вдруг скалы сверху сомкнулись и небо заслонили. И я понял, что мы на всём скаку попали в тоннель, который непонятно куда ведёт. Брезжил в конце такой слабый и бледный отсвет, как, говорят, мерещится, когда умираешь, а больше ничего не было видно.
— Ада! — кричу. — Погоди! На два слова!
И именно в этот момент она вдруг делает резкий рывок вперёд и исчезает в темноте. А я чувствую, как у моей лошади земля исчезает из-под ног — и через миг осознаю, что падаю вместе с ней в какую-то тёмную бездну…
В себя я медленно приходил. Первое, что почувствовал — это как всё болит. Болит спина, поясница болит, всё, что ниже, до самых пяток, болит ужасно. И голова трещит — прямо-таки на части раскалывается. И я соображаю, что раз я это чувствую, то, значит, она не раскололась буквально. А это очень и очень странно.
В глазах круги плывут. Открываю глаза — в них солнце бьёт, над головой — небо и уже не утреннее.
Пробую сесть — сажусь. Кости целы — совершенно невероятно. Но руки, ноги — всё в запёкшейся крови, крови столько, что удивительно, как я ещё жив. Но оглядываюсь — и вижу, чья это кровь на самом деле.
Рядом лежит лошадь моя бедная. Кости шкуру порвали и наружу торчат, потроха — как расплескались, и череп раскололся. Всё кругом в кровище метра на два. И едят её муравьи ростом с мизинец. Мне мутно стало — понятно, я у них вторым блюдом ожидался.
И тогда я посмотрел наверх.
Надо мной, метрах в двадцати, а может, чуть выше, кусок скалы, как навесной мост, который не опустили до конца. Это, значит, из одной скальной стены, а из другой, на изрядном расстоянии — другой соответствующий кусок. Понятно: Ада в последний момент провал заметила и перепрыгнула, в смысле, лошадь её перепрыгнула, а я сверзился.
Повезло, думаю, чудовищно. Так повезло, как не бывает.
Меня, значит, вышвырнуло из седла прямо на пучок местной травы размером с диван. Чудеса. Не может этого быть. Не может — и всё. У меня ноги были в стременах, стремена глубокие, надёжная конструкция, всегда путался в них, когда с лошади слезал, а тут, получается, они сами по себе слетели… И бластер, вместо того, чтобы воткнуться, как полагается, стволом в бок, рядышком лежит… Мистика!
И вот размышляю так и слышу шаги.
Обернулся. Смотрю: девочка идёт. Обыкновенная человеческая девочка. Не безобразная, но и не премированная красотка, плотненькая брюнетка и всё при ней. Вышитая рубашечка, зашнурованная безрукавка — а может, корсет, не знаю — синяя юбка, чулочки, тапочки… В руках корзинка. И идёт, заметьте, не куда-нибудь, а именно ко мне.
Смотрю и молчу. Жду, что будет.
Ну, что было… Подошла, присела на корточки, вытащила из корзинки беленький платочек и флягу, намочила — и давай стирать с меня кровь. С таким, причём, видом, будто она моя родная сестра или профессиональный местный доктор.
И воркует. Непонятно, но дешифратор легко взял. Язык на Адин похож.
— Это, — говорит, — хорошо, что ты очнулся, бродяга. Здесь долго лежать опасно. Здесь колдуны рыщут. Увидят нас с тобой в волшебное зеркало — хлопот не оберешься.
— Я, — говорю, — не бродяга. Я — солдат.
— Всё равно, — говорит, — здесь тебе не место, солдат. Я тебе еду принесла. Ешь и уходи.
Вытаскивает из своего запаса пресную лепёшку, кусок сыра и зелёные шишки печёные. И всё это, опять же, с таким видом, будто так и надо.
— Слушай, — говорю, — сестрёнка, это всё здорово, конечно, спасибо, но… Ты почему со мной возишься-то? Ты сама из горцев?
— Да, — говорит. Совершенно невозмутимо. — Как почему вожусь? Сердце у меня доброе. Иду это утром за водой к роднику — гляжу, кто-то по верхней дороге ехал, где куска моста нет, и сорвался. Лошадь дохлая валяется, а человек — ты, бродяга, в смысле, солдат, живой ещё. Везунчик. И я подумала: на тебе милость небес, а мне зачтётся помощь несчастному, попавшему в беду. А ты ешь, не зевай по сторонам.