Изменить стиль страницы

Но и мучительные процедуры, необходимые в Обряде, были не так страшны для них, будущих охотников на мамонтов, как для нас, цивилизованных, подчас не способных самостоятельно доползти до кресла зубного врача.

Нагу не боялся боли. Боли не боялся никто, — даже тихоня Сэмми, молчун Сэмми, заморыш Сэмми, лягушонок Сэмми... В тот памятный день отец взял его вместе с собой, в средний дом. Наверное, присмотреться хотел к молчуну и тихоне... Нагу вспомнил себя, лежащего у Большой воды, под слепящими, но еще почти не греющими лучами весеннего солнца. Поверхность камня, в которую вжимались его лопатки, впитывала, высасывала без остатка тепло его тела, — а на обнаженной груди лежал другой камень, величиной с кулак, —раскаленный, только что вынутый из костра. Нужно было ждать, пока он остынет. О крике или хотя бы слабом стоне не было и речи. Но мужнины: отец, Гор и еще более старый Колдун вглядывались внимательно в лицо, следили за мускулами шеи, руками, животом. Учитывалось все: еле заметная дрожь век, чрезмерно стиснутые зубы... Ни слова, ни звука в одобрение или в порицание, но результат записывался на теле: посвятительными рубцами. Чем лучше ты прошел испытание, тем больше рубцов наносил Колдун на твою грудь — твоя вечная защита и гордость... Сын вождя не подвел своего отца: тройной спиралью опоясала его соски причудливая татуировка... А узор Сэмми оказался лишь на немного короче, вот тебе и лягушонок!.. Это уже ушло: заморыш Сэмми скоро умрет, точно также, как умрет и ловкач Нагу.

Но в Обряде Посвящения есть кульминация, которую мы, цивилизованные люди, едва ли можем прочувствовать в достаточной мере. Посвящение — это Смерть и Возрождение. Ребенок умирает, чтобы возродиться потом — но уже мужчиной, охотником. Постарайся понять, дорогой читатель: только для нас с тобой это не более чем символ! Но не для них, не для охотников на мамонтов! Вот они готовятся к самому страшному:

Пятеро нагих подростков лежали на жестких ветвях, покрывающих пол Потаенного дома. Говорить было запрещено, да уже и не хотелось: привыкли. Нагу смотрел в щель сквозь разошедшийся лапник кровли на кусочек неба. Ночь за ночью он следил через эту щель, как постепенно закрывается единственный глаз Небесной старухи. Скоро она совсем заснет, — и тогда наступит самое страшное, и самое восхитительное, то, после чего он перестанет быть Нагу: малышом-Нагу, баловником-Нагу, смышленым-Нагу, ловкачам-Нагу... Он получит имя мужнины: охотника, защитника... А Нагу? Нагу умрет...

Послышался шорох, — и лежащий рядом Туули вздрогнул, — совсем чуть-чуть, Нагу и не заметил бы, не будь его собственные нервы напряжены до предела. Он улыбнулся. Нет, духи не приходят засветло. Это, конечно, старый Гор принес пищу.

Это действительно был старый Гор. Мальчики приподнимались на своем жестком ложе, по очереди протягивали правую руку. Из белого замшевого мешочка на ладонь Нагу бережно высыпалась горсточка темного крошева. Сушеная черника, смешанная с какими-то горьковатыми корешками. Потом — глоток вяжущей жидкости из кожаной баклаги. Гор исчез...

...Нагу не боялся боли. Не боялся он и хищников, — и свирепого желто-серого тигролъва не испугался бы; — особенно после уроков Мала. «Не стискивай металку; кисть, кисть расслабь. И помни: копье часть тебя самого...» И уроки зря не пропали, — как забился в прибрежных кустах олень, пораженный первым же броском Нагу. И как просияло лицо Мала: учитель был рад и горд не меньше, чем ученик. «Твоя добыча! сказал он, нанося добивающий удар. — Поблагодари того, кто отдал тебе свою жизнь и силу, отвори кровь и пей первым!» ..Ах, как ударила в горло тугая, горячая и сладковатая струя, как закружилась голова!..

Что говорить, — Нагу не оплошал бы теперь и перед самим вурром — громадным медведем, о котором вполголоса говорили охотники. Кажется, никто из них не видел этого чудовищного зверя, — только рассказы; старики в юности слышали от своих стариков... Но то, что предстояло — страшнее боли, страшнее хищника, страшнее самого заклятого врага — лаши... От этого нет ни защиты, ни спасения.

Полная тьма. Нагу понимал, что срок пришел, что Старуха спит, — и все же надеялся, все же молил: не сегодня, не сейчас! Хотя бы последний ее взгляд, хотя бы на миг она разомкнула единственное веко перед тем, как впасть в свой долгий сон! Но вместо этого в щель заглянула звезда. Красная, словно чей-то страшно далекий, кровавый глаз. И послышалось пение.

— О-о-о-о-о... А-а-а-а-а...

Нагу начала пробирать дрожь. Он старался ее унять — и не мог. Он чувствовал, как рядом содрогается Туули, слышал, как стучат его зубы, — и сам трясся все сильнее и сильнее.

Духи пели, все ближе и ближе.

— О-о-о-о... А-а-а-а...

Откинулся полог. Черная фигура, — чернее ночного мрака, — выросла в проеме входа. Нагу рывком сдернули с жесткого ложа. У губ возникла деревянная чаша с дымящимся, странно пахучим отваром. А за ней два красных круглых глаза, — такие же, как тот, что смотрел с неба в щель кровли ...Колдун? Да, но не тот, кто лечил малыша-Нагу, не тот, кто рассказывал ему про Одноглазую старуху, кто надел на шею первый, еще детский оберег...Даже не тот, кто вглядывался внимательно в его лицо, пока на груди остывал раскаленный камень, и потом наносил кремневым резцом рубцы на его тело. Теперь это был Некто, связующий Миры, больше принадлежащий тому, чем этому, привычному миру... Духи пели.

Пятеро посвящаемых двигались мелким дробным шагом, в такт пению духов, вслед за Тем, кто соединяет Миры. Они не знали этой тропы, уводящей в заповедную часть леса. И сам лес менялся на глазах. Не было больше привычных деревьев, они странно изменили очертания, они двигались, они протягивали навстречу бредущим то мохнатую лапу, то — тонкую корявую руку, усыпанную листьями... Нагу успел заметить, как ветвь, упавшая с одного из этих колдовских деревьев и преградившая тропу, внезапно превратилась в какое-то странное существо, метнувшееся в сторону и скрывшееся в чаще.

И не было так хорошо знакомых шумов ночного леса. Шепталось, бормотало, говорило все вокруг, деревья, кустарники, трава, и все то, что в них пряталось, мелькало неуловимыми тенями, высовывало какие-то странные, невиданные и невообразимые морды, личины, чтобы немедленно скрыть их в темноте, прежде чем можно было различить и осмыслить увиденное... Казалось, тропа и камни, сама земля участвуют в этом несмолкаемом говоре, непонятном, но, несомненно, членораздельном. И пели духи...

Тропа круто повернула налево — и все заслонил собой черный, непроглядный зев, пещера? нора? берлога? утроба?! Утроба, готовая поглотить их, одного за другим... Сейчас Нагу не смог бы ответить, боится он, или нет. Это был единственный путь, и он первым шагнул во мрак, равного которому нет и не было. Во мрак смерти. И пение смолкло.

Исчезло все, тропа, деревья, шумы, слух, зрение, ощущение своего тела, — даже время. Нагу летел сквозь какую-то нескончаемую нору, неведомо куда и зачем, беспредельно одинокий и беззащитный. В конце появился свет, — голубоватое, переливчатое, искрящееся сияние. И в этом сиянии Нагу внезапно увидел свою сестру Айрис. Она смотрела на него и махала рукой — как когда-то, в родном жилище. Но теперь ее глаза были заплаканы, а белая одежда невесты разорвана и окровавлена... И вновь бесконечный полет в никуда. И новые образы, новые лица, возникающие и тонущие в сумраке, в переливчатой мгле...

Жизнь постепенно возвращалась... может быть! Он еще ничего не видел и, кажется, ничего не слышал, но уже ощущал себя, — мог ощупать драгоценные рубцы на груди, потрогать лицо, почувствовать спиной что-то мягкое и слегка покалывающее... Кажется, он где-то лежал, в полной тьме, свернувшись в комочек. Но где? На чем? И что ворочалось рядом, сжималось и разжималось, как будто дышало? Ответа не было. И вдруг, все его существо пронзила странная мысль: а кто такой он сам?! Нагу? Нет, Нагу был бесконечно далек, — мальчик, ковырявший палкой в лужах, ловивший лягушек и кузнечиков, пускавший тонкую палочку в утку, дразнивший... (кого?!). Они были как-то связаны, — он, безымянный, лежащий неведомо где, и тот, Нагу. Но он больше не был Нагу.