Изменить стиль страницы

– А вы имеете удовольствие быть знакомым с Макаром Ксенофонтовичем?

– Как сказать… Лично не знаком, но знаю. Он ведь живет в нашем городе.

– Да-да, верно! – спохватился Клавдий Митрофаныч. – Как же это я упустил! Ну, и каково ваше мнение? Произведений его я, правда, не читал, но мне кажется, он очень достойный, очень достойный человек… Сорок уже лет не выпускает пера! Но нервный, нервный… – сказал Клавдий Митрофаныч – не в осуждение, а с одним лишь сочувствием по адресу Дуболазова. – Творческая работа, напряженный умственный труд… это, знаете ли, даром не дается! Без конца всякие перемены – то такие установки, то этакие, то совсем третьи – как же не пострадать хрупкому человеческому организму? Не знаю, интересует ли эта область вас, а я так из любопытства своего ко всему на свете иногда заглядываю в критические статейки. Почитаешь, почитаешь – голова кру́гом пойдет! Один кричит: вот где правда! А другой: это правда, да мелкая, несущественная, бытовая, правда факта, а надо правду века! А третий кричит: непримиримость, непримиримость! Не то у автора видение! Правд-то сколько развели, попробуй, разберись, какая из них правильная, а какая – не то виде́ние! Глядишь, – ну, вот как будто все в порядке, этот вроде бы правильную правду выдал; уж его возносят, возносят, дескать, он и боец, и на передовой линии фронта, и по части непримиримости все у него в ажуре, в первых рядах он… Только фамилию его заучил, утвердил ее в памяти – тут же, глядишь, – трах-тарарах! – оказывается, все у него не так… Лет несколько назад Макар Ксенофонтыч у меня с супругой все лето проживали, с весны до глубокой осени. Супруга его тоже весьма, весьма достойная женщина… Из артистического мира, бывшая певица театра оперетты. В пятьдесят пять лет – и еще красавица… В молодости блистательная карьера ей открывалась. Но так она Макаром Ксенофонтычем увлеклась, так в его талант и призвание поверила, что пренебрегла и театром, и карьерой, посвятила свою жизнь супругу, полностью, т-скть, и без остатка растворила себя в заботах о нем, стала для него всем – кухаркой, служанкой, машинисткой… В ту пору, когда они у меня здесь проживали, Макара Ксенофонтыча очень критические дела нервировали. Начитался он как-то очередных статеек, а тут ему супруга завтрак подала, вареные яйца, да, к несчастью, не так сварила, как Макар Ксенофонтыч заказывал. Он разнервничался, руки у него задрожали, схватил он эти яйца и в открытое окно – раз! раз!

– Выкинул? – изумился Костя, живо рисуя воображением эту сцену и рядом с ней то, как представительно, монументально восседал Дуболазов за зеленым столом на районной читательской конференции.

– Все до одного! – подтвердил Клавдий Митрофаныч. – Нервы, нервы!.. У кого они выдержат? Макар Ксенофонтыч как раз тогда длинный роман писал. Большого успеха ждал он этому своему произведению. До часу, до двух каждую ночь засиживался. Что-то такое про колхозы – что надо, дескать, развивать там производство кирпича, черепицы, чтобы было из чего коровники и свинофермы строить. Это тогда движение такое было, и очень оно, т-скть, приветствовалось и всемерно поощрялось. Нуте, только закончил он роман, последнюю точку поставил – трах! На все это дело – совсем обратный взгляд! Макар Ксенофонтыч тут же засел и все как есть наоборот переписал: кто у него положительный был, тот отрицательным стал, кто отрицательный – в положительные перешел… И общую концепцию в корне изменил – дескать, не надо кирпично-черепичного производства, вредная, ненужная это затея, отвлекает от основного колхозного дела – от хлеба, мяса, молока… И только он свой роман перешерстил, только успел порадоваться, как ловко у него получилось: новые веяния, новая установка, а у него на эту актуальную тему уже и художественное произведение готово, ни у кого еще не готово, а у него – готово, триста пятьдесят страниц на пишущей машинке… – ан – трах! – и опять перемена взглядов. И на этот раз такое, что хуже всего – полная неопределенность, ничего не понять – то ли нужно кирпично-черепичное производство, то ли не нужно? Макар Ксенофонтыч себе места найти не мог: два варианта, и так, и навыворот, а ни один не подходит! Четыре месяца первый вариант писал, полтора месяца наизнанку переворачивал, авансов сколько под роман в издательствах взято, сколько всяких ожиданий, расчетов, планов с этим своим романом он связывал… Представляете его состояние, каково ему было? Озлишься… Озвереешь! Туг не только что яйцами станешь кидаться – с ножом на кого-нибудь полезешь!

Уехал Костя из Ялты после полудня, рассчитав время так, чтобы попасть в Симферополь на проходящий скорый севастопольский поезд.

Прощание с Клавдием Митрофанычем вышло совсем дружеским. Старик растрогался сам и растрогал Костю своими настойчивыми приглашениями – если случится снова приехать в Ялту, на отдых или как, остановиться только у него.

– Ну, а если комната у меня окажется занята, я вам всегда найду поблизости в какой-нибудь знакомой семье вполне приличное жилье… Ведь в Ялте у нас чудесно, не так ли? Антон Павлыч Чехов, верно, не любил Ялту, но на это у него были особые причины, т-скть, личного свойства… А вы, я надеюсь, увозите с собою впечатления вполне благоприятные. К тому же, вероятно, ваше пребывание здесь прошло для вас и не без пользы, так? Я имею в виду – отыскалось ли в бумагах покойного Серафима Ильича что-нибудь нужное для вашего дела? Конечно, если это секрет…

– К сожалению – ничего… – грустно развел Костя руками.

– Жаль, жаль, – посочувствовал Клавдий Митрофаныч. – Ну, что ж, всего вам, всего наилучшего! Попутного ветра, как говорят моряки… Не забывайте меня, старого чудака. Подвернется какая-либо занятная пустяковина – вспомните обо мне, пришлите. Все равно что: монета ли, медалька какая-нибудь, марка… Может, пуговица с какого-нибудь мундира. Или с одежды чем-либо известного человека, – своею ли собственной славой, причастного ли к какому-либо громкому событию…

– Хорошо, Клавдий Митрофаныч, – сказал Костя, пожимая старику крохотную, сухонькую ручку. – Обещаю. Как только встретится мне какой-нибудь знаменитый человек – немедленно оторву у него пуговицу!

– Ах, шутник! Дорогой вы мой шутник! – всплескивая ручками, растроганно воскликнул Клавдий Митрофаныч. – Знаете, а вот это мне очень нравится в нынешних молодых людях: чувство юмора, этакая, знаете, ирония… Даже в серьезных словах… Это говорит о многом. Об интеллекте, о его остроте… Прежде так не умели. Веселее стало жить. И – как бы это сказать? – раскованнее, что ли. Не надо прикусывать слово вместе с собственным языком, держать его, как узника в темнице, в своей черепной коробке… Я думаю, – так уж мне, знаете ли, с детства внушено… Радищевым, Некрасовым, Толстым… Думаю, что коли нет этого – то нет и вообще человека как такового. Как личности, как гражданина. И нет главнейшей, даже можно сказать и так – первой основы его, т-скть, существования, установленной ему самою матерью-природой… А вы как думаете, а?

На Симферопольском вокзале было сутолочно и шумно. Только что пришел поезд с севера. Пестрый людской поток выливался на привокзальную площадь, осаждая такси и «левые» машины. У шоферов были свои правила – они брали пассажиров с выбором, только в те пункты, которые им были удобны. Над площадью, чаруя приезжих музыкой названий, тем, что эти названия обещали, на разные голоса звучало и перекатывалось: «На Алушту! На Алушту! Кто на Алушту?», «Беру на Ялту!», «Гурзуф! Гурзуф!»

Костя сел на длинную скамью в зале ожидания, взглянул на часы: до поезда еще минут сорок. Билет он взял в Ялте, беспокоиться было не о чем, оставалось только терпеливо ждать.

Рядом с ним, устроившись на широком сиденье лавки, как на возу, – ногами вперед, опершись на плетеную корзину с фруктами, а другою рукой придерживая еще одну корзину, дремала пожилая, просто одетая женщина, очевидно, крымская колхозница. Тренируя свою наблюдательность, Костя попытался определить, куда эта женщина едет. Продавать фрукты? Не похоже, две корзины – это не товар, выгоды везти их на дальнее расстояние нет никакой… Вероятнее – куда-нибудь к сыну или к дочери, к внукам, а фрукты – это гостинцы…