Изменить стиль страницы

И вот сидит он сейчас на краешке полусгнившего сруба, над страшною, черною бездной, а сзади тем временем, может, кто-то бесшумно подкрадывается, подкрадывается… «Сиди, мол, сиди, дурачок! Пираткиной участи захотел, что ли, что этак нос суешь куда тебя не просят!..»

Чует, чует Максим Петрович – у себя за спиной чует присутствие неведомого, ужасного человека, уже одним тем ужасного, что кто его только ни встречал в селе – а какой он есть, лица его, взгляда его – не видели… Страшную воловью силу его чует Максим Петрович, – ведь как собаке черепушку-то раздвоил! Слышит, наконец, явственно слышит странные шорохи сзади… Трезвая мысль приказывает обернуться лицом к неведомому, приготовиться, быть может, даже к отчаянной борьбе, но словно сонная истома завладевает телом, сковывает движения… И только хочет он наконец крикнуть: «Стой! Стрелять буду!» – как сокрушительный удар сметает его, словно щепочку какую, со сруба, и в гуле, в свисте ветра в ушах, падает он в черную, дышащую промозглыми испарениями бездну… Сперва еще находятся силы остановить падение, и он, растопырив руки и ноги, пытается удержаться, зацепиться за выступы сруба; но мокрые, трухлявые бревна – плохая опора, они скользят, не держат, больно бьют по коленям, по ребрам, и как ни крепко хватается он руками за них – все тщетно, лишь ногти ломаются с каким-то невероятным сухим треском, и так все это страшно, и так хочется остаться живым, что даже и боль не чувствительна, – лишь гул падения, толчки ударов, ужас близкой смерти… Клочья каких-то мыслей вспыхивают – что напрасно пошел без Евстратова, что Марье Федоровне трудно, одиноко будет после его смерти, и что долго, страшно долго еще падать до того места, где он видел когда-то смутный квадратик голубого неба, – вспыхивают и гаснут обломки мыслей, пока голова с тупым стуком не ударяется об острый выступ бревна – и все меркнет… Но не сразу, а вот как звук в выключенном радиоприемнике.

В этот последний миг длинной волной, с головы до ног, Максима Петровича пронизала судорога, и это было к счастью, потому что не вздрогни он – так, может быть, и в самом деле загудел бы в колодец, и к тому темному и нехорошему, что творилось на изваловской усадьбе, прибавилась бы еще одна темнейшая тайна. Но эта судорожная дрожь спасла, вернула к сознанию. Максим Петрович огляделся: все тот же двор, все та же мертвая тишина, все так же сидит он на колодезном срубе… И лишь то, что лоб покрыт холодной испариной и странная, неприятная дрожь в коленях напоминают о только что пережитой страшной минуте.

«Эх, старость, нервишки! – уже окончательно придя в себя, огорченно вздохнул Максим Петрович. – Стыдно признаться, до чего дошел! Пора, брат, пора на пенсию…»

Он поднялся со сруба, постоял, послушал. Дохнувший давеча легкий ветерок разыгрывался к ночи, сады протяжно шумели, газета зашелестела в малиннике. Месяц стоял уже совсем низко, желто рябил сквозь черную листву вишенника. «Пойду-ка я лучше в дом, посижу в затишье, – подумал Максим Петрович, – а то что-то вроде прохладно делается… Да надо бы кстати и поглядеть – как там, в доме-то…»

И он осторожно, легко, бесшумно ступая, поднялся на веранду; стараясь как-нибудь нечаянно не брякнуть замком, отомкнул его, вошел в сени и плотно прикрыл за собою дверь. В чернильной темноте ощупью добрался до второй двери, ведущей в комнаты. На ней тоже висел замок – поменьше, на колечках, но зато с какой-то мудреной отмычкой. Напряженная возня с двумя замками порядочно-таки утомила старика, и когда, наконец, очутился он в первой комнате, в столовой, то почувствовал огромное облегчение, вздохнул свободно всей грудью и рукавом пиджака вытер со лба пот.

Робкий, рассеянный свет, проникая в окна, смутно выделял из тьмы предметы, но делал их какими-то невещественными, непохожими на себя, непостижимо превращая их в людей, в животных, в нелепых фантастических чудовищ. Вот старое кресло темнеет в углу, очертаниями сходное с фигурой скорчившегося, словно бы притаившегося горбуна; вот в открытой двери спальни никелированный шарик кровати поблескивает кошачьим глазком; неуклюжий брезентовый дождевик на гвозде, как белый призрак…

«Нервишки, нервишки! – повторил Максим Петрович. – Нервишки, черт бы их побрал… Поистрепался, поизносился, милейший, разболтались шарниры… Ишь ты: «Посижу в доме, прохладно делается»! – передразнил он самого себя. – Нет бы признаться по-честному, что струсил, старый черт, – ан, видишь ли, в доме ему что-то понадобилось поглядеть…»

Он устроился в самом темном уголке столовой, за пианино, сел на круглый вертящийся табурет с полосатой подушечкой на сиденье. От пахучей суши, от пыли, незаметно за целое лето накопившейся в доме, зачесалось в ноздре, захотелось чихнуть. Максим Петрович крепко потер переносицу, попридержал дыхание, – чихать было нельзя…

Но ведь и скука же вот так сидеть в темном закоулке, дожидаться, пока придет Евстратов! А между тем дождаться необходимо, обязательно надо сейчас же все осмотреть: если есть брошенная лестница, след возле Пиратовой будки, да, наконец, сам факт непонятного убийства собаки, то после тщательного обследования, несомненно, и еще кое-что найдется. Но как, каким образом все это свяжется с изваловским делом? Темна вода во облацех, трудно сказать – как, а свяжется непременно. Может, и не целиком, не непосредственно, а уж каким-то бочком да свяжется…

Занятная вещь – звуки в ночной тишине: бог весть как залетевший со двора жук с размаху стукнется о стену; слабый треск рассохшейся половицы разнесется по всему дому; муха бьется где-то меж оконных рам в паутине, и так басовито, громко жужжит, словно над домом пролетает самолет; тоненько вдруг внутри пианино зазвенит струна, мышонок пискнет в подполье…

Поющая струна напомнила о старом ремесле: видимо, в пианино колки ослабли, надо бы всю клавиатуру проверить, подтянуть; да и дека, верно, полопалась от страшной суши, пропадет ведь инструмент! Что бы Изваловой, уезжая, поставить возле пианино корыто с водой да время от времени наведываться, подливать бы водицы, чтоб влажность сохранялась в комнате – вот дека и не рассохлась бы…

Максим Петрович увлекся, поднял крышку пианино; легонько, чуть касаясь клавиш, не пальцем, а ногтем лишь только провел по клавиатуре, как бы рассыпал безмолвное глиссандо – длинную полоску еле слышного пощелкивания клавиш… Они были расшатанные, вихлялись из стороны в сторону. «Инструментик! – осуждающе покачал головой Максим Петрович. – Небось столетней давности, с верхними демпферами…» Он пригляделся к мутным золотым буковкам на крышке, – ну да, «Ратке» – сто лет верных. Но, между прочим, если хорошенько отремонтировать, так еще полвека спокойно проживет. Глядишь, еще какой-нибудь новый Рахманинов будет на нем учиться, еще и в музейные редкости со временем…

Максим Петрович не успел до конца довести свою мысль – что за диковинная судьба может постигнуть изваловское пианино, – как вдруг с потолка какая-то труха посыпалась ему на голову, за ворот пиджака… Затем на чердаке послышалась странная возня, кто-то два-три раза переступил с ноги на ногу, словно сомневаясь, – идти ли дальше; и сразу уверенные, тяжелые шаги глухо протопали над головой, пересекли потолок комнаты, приблизились к тому месту сеней, где зиял открытый чердачный люк…

Минуту спустя Максим Петрович услышал, как кто-то осторожно, видимо, нащупывая в темноте каждую ступеньку чердачной лестницы, медленно спускается вниз, в сени. Затем оттуда донеслось невнятное бормотанье, тяжелый, гулкий вздох, шлепающие звуки шагающих, по всей вероятности, босых ног. Со страшным железным грохотом рухнуло свалившееся со скамейки ведро. На минуту все затихло, но вскоре снова раздались шаркающие звуки, на этот раз уже не по полу, а по двери: кто-то обшаривал руками доски, отыскивая дверную ручку…