Изменить стиль страницы

– Ничего он вам не сломал? – с беспокойством спрашивал, наклонившись над ним, Евстратов, щупая Костины руки, плечи.

– Над дверью полка… на ней… лампочка запасная… Вкрути, – еле двигая разбитыми, солеными на вкус губами, прошепелявил Костя.

Евстратов убрал фонарик, нашарил на полке лампочку, повозился с патроном, и вспыхнул свет.

Костя уже стоял на ногах, отряхиваясь, поправляя на себе одежду.

– Вот, Евстратыч, как бывает, когда опаздывают хотя бы на минуту… – проговорил он с укоризною и некоторым конфузом, кривясь в улыбке и чувствуя при этом боль во всем лице.

Евстратов глядел виновато. Клушин сипло дышал в углу: Петька Кузнецов, сам не менее громко пыхтя, крутил ему брючным ремнем заведенные за спину руки. Клушину тоже досталось порядочно: рассеченная бровь кровянела ссадиной, один рукав рубашки был полуоторван и свисал, обнажая плечо; в прореху разодранного ворота было видно, как часто ходит его костистая, заросшая волосами грудь.

– Брось его, никуда он от троих не убежит, – сплевывая розовой слюной, сказал Костя.

На подоконнике суднего окошка стояло ведро с питьевой водой и кружка; Костя зачерпнул, обмыл над тазом лицо.

– Неправда это! – прокричал Клушин, рванувшись из Петькиных рук. – Неправда! Никого я не убивал! Не было этого!

Пот ручейками бежал с его лба. Глаза горели черно, дико. Похоже, связали его все-таки не зря: в нем бушевало еще столько буйства, что он мог кинуться и на троих.

Евстратов поставил опрокинутую лавку, надавил рукой на плечо Клушина, сажая его. Тот воспротивился, строптиво крутнулся из-под руки Евстратова, дернул головой, точно бодающийся бычок. Но потом все же обмякло, сломленно сел.

– Вот так и сиди – тихо, спокойно, – умиротворяюще сказал Евстратов, опускаясь на скамейку рядом.

Неизвестно, вполне ли понимал смысл происходящего Петька, кажется, что не вполне; он хоть и действовал активно и смело, а вид у него все-таки был несколько недоуменный, человека, нуждающегося в разъяснениях; Евстратов же, чувствовалось, уже все правильно сообразил, и разъяснять ему не надо было ничего.

– Неп-п-равда! – уже как-то по-другому, не со злобой и яростью, а надрывно, с готовыми прорваться рыданиями, воскликнул Клушин. И действительно зарыдал.

Слезы, мешаясь с потом, потекли по его щекам, закапали на разорванную рубаху, – они были какие-то совсем не мужские, а бабьи – обильные, частые.

– Верно, П-петров я… У немцев б-был, тоже верно, п-признаю, – заговорил он сквозь всхлипывания. – К-клу-шин – не моя фамилия, у мертвого взял… И это п-признаю… За это и с-судите, ладно, согласен! Давно ждал… так оно даже лучше! Давайте, ладно… сколько п-положе-но… Носил форму, верно! А что ж было – подыхать? Жить-то ведь кажный хочет! А стрелять – никого не с-стрелял, честно говорю! Никому вреда не исделал… Одно – что форму носил… Судите, согласен! Но попомните – чисто ишак потом д-двадцать лет работал… День, ночь, п-праздник – не спрашивал… Ударником считался, п-пер-довиком… А учителя не убивал! И Артамонова не убивал! Верно, к-комиссаром он у нас был. Верно, от него у меня отметина. Было так. П-повстречались… А не убивал! Неправда это! Неп-п-равда!..

– Не кричи, не кричи, глухих тут нету, – негромко сказал Евстратов.

– Значит – неправда? – тоже негромко и стараясь быть спокойным, спросил Костя, вытираясь полотенцем, вынутым из чемодана; чемодан для этого пришлось выволочь из-под печи, куда его затолкали в драке – в самую глубь, в мелко наколотые для растопки дрова. Из носа кровь уже не текла, но ссадины пачкали полотенце, оставляли на нем алые следы. – А что же вы делали в ту ночь, когда покинули на дороге грузовик и заявились назад только утром? Или будете отрицать этот факт?

– Не буду! – всхлипывая, помотал головой Клушин-Петров. – Уходил. Верно. А только не т-так все б-было!

– А как? – спросил Костя даже с интересом. Ему было любопытно, какую же увертку, какой еще трюк можно предпринять в положении Клушина, когда кругом и полностью изобличен и приперт к стене.

– Не т-так! Хотел это исделать, верно. А б-было п-по-другому!

Клушин-Петров заговорил – опять обрывисто, сбивчиво, со всхлипываниями, мешавшими слушать и понимать – так, что моментами даже приходилось переспрашивать. Разошлись, разошлись его нервы – дальше некуда. Вовсе не так уж были они крепки, как посчитал Костя. На Клушина даже неприятно было смотреть, и Костя подумал – развязать, что ль, ему руки, пусть хоть утрется… Но развязывать было рискованно: вроде бы он уже стих, но кто его знает, как себя поведет – со свободными-то руками…

Клушин-Петров (мысленно, про себя Костя уже давно называл его просто Петровым, настоящей его фамилией) не отпирался; он вторично, уже более пространно подтвердил, что действительно, опознав Артамонова, испугался того, какие могут произойти последствия, и задумал от него избавиться. Но, по его словам, когда он, покинув на грейдере грузовик, пришел в село – душа у него дрогнула, стало ему страшно, исполнить замысел у него не нашлось сил, и он решил поступить по-другому: бежать из села, бежать совсем. Он прокрался в свою хату, – жена и дети спали и ничего не услышали, – взял паспорт и деньги, припрятанные на всякий случай, в тайне от жены. Сначала подходящей ему показалась такая мысль – вернуться к машине и уехать на ней – пока хватит бензина, а тогда ее бросить и дальше уж как придется – на поезде, на самолете… Сейчас это просто: билеты – пожалуйста, всегда, какие угодно; через сутки можно уже на другом конце страны быть… Но мысль эту, подумав, он признал негодной: на машине грузчик, куда его деть? Бензина – в обрез. Грузовики останавливают, проверяют путевые листы – туда ли едешь, куда указано? Нет, решил он, с грузовиком определенно влопаешься. Надо тихонько, незаметно… На какую-нибудь ближайшую станцию, поскорей… В Поронь он не рискнул – пешком далековато, пока дойдешь, будет уже утро. Если к тому времени его уже возьмутся разыскивать, в Поронь сообщат прежде всего. Во-первых, знают – он туда поехал; во-вторых – у Садового с Поронью телефонная связь, и где же еще искать беглеца, как не там: крупная станция, с оживленным движением, много проходящих пассажирских поездов… И он махнул в противоположную сторону, через реку, в маленький леспромхозовский поселок Борки, вспомнив, что недавно его соединили узкоколейной веткой с мебельной фабрикой, построенной в соседнем районе, а там проходит железная магистраль, по которой можно уехать и в Ростов, и на Кавказ, и в Заволжье, и что по узкоколейке несколько раз в сутки ходит пассажирская летучка, паровозик и два вагончика допотопных времен, с открытыми площадками, возят с работы и на работу живущий в округе трудовой люд – кого на Боркинскую лесопилку, кого – на мебельную фабрику; в последний раз летучка отправляется из Борок в начале первого ночи, когда на лесопилке заканчивается вторая смена.

От Садового до Борок дорога и днем-то нелегкая: через реку паромом или вброд, да потом кочковатыми лесными тропинками, – не меньше часа берет эта дорога даже у хорошего пешехода. Но Клушин-Петров так торопился успеть к поезду, что покрыл расстояние минут за тридцать – сорок и прибежал в Борки весь в поту и ровно в двенадцать: по радио как раз били московские куранты. Кассирша продала ему билет. Она была малость знакома ему – через жену, приходилась какой-то родственницей первому Маруськиному мужу, и он испугался, что она спросит – куда и зачем он собрался ехать, и вообще заметит его и потом скажет, когда его начнут разыскивать, и наведет на его след. А то, что Артамонов его обязательно припомнит и опознает и его обязательно начнут разыскивать – он, читавший в газетах неоднократные сообщения о разоблачениях немецких пособников и хорошо помнивший эти сообщения, был уверен уже совершенно.

Кассирша его действительно узнала и спросила, куда он собрался, и он ей удачно, ловко, как ему показалось, соврал, сказав, что едет в Управление лесхоза выписать горбылей с лесопилки, чтобы поставить новый сарай взамен старого, совсем почти развалившегося. Хотя он и вывернулся, однако у него осталась тревога, что он «засечен», и пожалел, что подошел к окошечку кассы сам, забыв, что кассирша ему знакомая. Надо было бы это не забывать и не подходить за билетом самому, а кого-нибудь попросить…