Какова была роль моей матери во всем этом? Этого я не знаю и никогда не узнаю. Люди, которые понимают в подобных вещах, говорят, что когда любовная связь действительно терпит крушение и идет ко дну, то способствуют этому обе стороны. Возможно. Как и все остальные, я с семи лет тщательно покрывала свое детство фальшивой позолотой, и какая-то ее часть, наверное, попала и на мою мать. Но, во всяком случае, именно она осталась на своем месте, и ставила тюленьи сети, и расчесывала мне волосы. Она была там, большая и надежная, в то время как Мориц со своими клюшками для гольфа, щетиной на лице и шприцами раскачивался, подобно маятнику, между крайними полюсами своей любви — от полного растворения в ней до дистанции размером во всю Северную Атлантику между ним и его любимой.
Тот, кто в Гренландии падает в воду, не всплывает. Температура моря меньше четырех градусов, а при этой температуре приостанавливаются все процессы гниения. Поэтому не происходит того разложения содержимого желудка, которое в Дании снова придает самоубийцам плавучесть и прибивает утопленников к берегу.
Но нашли обломки ее каяка и по ним определили, что это был морж. Моржи непредсказуемы. Обычно они осторожны и сверхчувствительны. Но если они заплывают немного южнее и если этой осенью мало рыбы, они превращаются в самых проворных и самых добросовестных убийц океана. При помощи своих двух клыков они могут проломить борт судна из армоцемента. Мне довелось видеть, как однажды охотники поднесли треску к морде моржа, которого они поймали живьем. Он сложил губы, как для поцелуя, а потом всосал в себя мякоть рыбы прямо с костей.
— Было бы прекрасно, если бы ты смогла прийти в сочельник, Смилла.
— Рождество для меня ничего не значит.
— Ты хочешь, чтобы твой отец сидел один?
Это одна из наиболее утомительных черт характера Морица, с годами развившаяся у него, — смесь раздражительности и сентиментальности.
— Не сходить ли тебе в «Дом одиноких мужчин»?
Я встаю, и он идет за мной.
— Ты ужасно бесчувственная, Смилла. Именно поэтому ты так и не смогла ни с кем ужиться.
Он так близок к тому, чтобы заплакать, насколько это вообще для него возможно.
— Папа, — говорю я, — выпиши мне рецепт.
Он мгновенно, молниеносно переходит, как бывало у него и с моей матерью, от обвинений к заботе.
— Ты больна, Смилла?
— Очень. Но этим клочком бумаги ты можешь спасти мне жизнь и выполнить клятву Гиппократа. На нем должно быть пять цифр.
Он морщится, речь идет о сокровенном, мы затронули жизненно важные органы — бумажник и чековую книжку.
Я надеваю шубу. Бенья не выходит попрощаться. В дверях он протягивает мне чек. Он знает, что этот трубопровод — единственное, что соединяет его с моей жизнью. И даже это он боится потерять.
— Может быть, Фернандо отвезет тебя домой?
И тут неожиданно его осеняет.
— Смилла, — кричит он, — ты ведь не собираешься уезжать?
Между нами покрытый снегом кусочек лужайки. Вместо него мог бы быть и арктический лед.
— Кое-что отягощает мою совесть, — говорю я. — Чтобы как-то это поправить, нужны деньги.
— В таком случае, — говорит он, как бы наполовину про себя, — боюсь, что этой суммы вряд ли будет достаточно.
Так за ним остается последнее слово. Нельзя же выигрывать каждый раз.
7
Может быть, это случайность, может быть, нет, но он приходит, когда рабочие обедают и на крыше — никого.
Ярко светит, начиная пригревать, солнце, небо голубое, летают белые чайки, видна верфь в Лимхамне, и нет никаких следов того снега, из-за которого мы здесь стоим. Мы с господином Рауном, следователем государственной прокуратуры.
Он маленького роста, не выше меня, но на нем очень большое серое пальто с такими большими ватными плечами, что он похож на десятилетнего мальчика из мюзикла о временах сухого закона. Лицо у него темное и потухшее, словно застывшая лава, и такое худое, что кожа обтягивает череп, как у мумии. Но глаза живые и внимательные.
— Я решил заглянуть к вам, — говорит он.
— Это очень любезно с вашей стороны. Вы всегда заглядываете, когда получаете жалобу?
— В исключительных случаях. Обычно дело передается в районную комиссию. Положим, что это связано с обстоятельствами дела и вашей наводящей на размышления жалобой.
Я ничего не отвечаю. Я хочу посмотреть, как помощник прокурора поведет себя во время паузы в разговоре. Но молчание не оказывает на него никакого заметного воздействия. Его песочного цвета глаза пристально и без всякой неловкости смотрят на меня. Он может простоять здесь столько, сколько потребуется. Уже одно это делает его необычным человеком.
— Я говорил с профессором Лойеном. Он рассказал мне, что вы были у него. И что вы утверждаете, будто у мальчика была боязнь высоты.
Его положение в этом мире мешает мне испытывать к нему настоящее доверие. Но я чувствую потребность поделиться хотя бы частью того, что меня мучает.
— На снегу были следы.
Очень немногие люди умеют слушать. Либо какие-то дела отвлекают их от разговора, либо они внутри себя решают вопрос, как бы попытаться сделать ситуацию более благоприятной, или же обдумывают, каким должен быть выход, когда все замолчат и наступит их черед выходить на сцену.
Человек, который стоит передо мной, ведет себя иначе. Когда я говорю, он сосредоточенно слушает, и ничего больше.
— Я читал протокол и видел фотографии.
— Я говорю о другом. Есть еще кое-что.
Мы приближаемся к тому, что должно быть сказано, но что невозможно объяснить.
— Это было движение с ускорением. При отталкивании от снега или льда происходит пронация голеностопного сустава. Как и в случае, когда идешь босиком по песку.
Я пытаюсь ладонью изобразить это слегка направленное наружу вращательное движение.
— Если движение очень быстрое, недостаточно устойчивое, произойдет незначительное скольжение назад.
— Как и у всякого ребенка, который играет…
— Если привык играть на снегу, не будешь оставлять такие следы, потому что это движение неэкономично, как и при неправильном распределении веса при подъеме в горку на беговых лыжах.
Я сама слышу, как неубедительно это звучит. И ожидаю едкого замечания. Но Раун молчит.
Он смотрит на крышу. У него нет тика, нет привычки поправлять шляпу, или зажигать трубку, или переминаться с ноги на ногу. Он не достает никакого блокнота. Он просто очень маленький человек, который внимательно слушает и серьезно размышляет.
— Интересно, — говорит он наконец. — Но и несколько… легковесно. Было бы сложно объяснить это неспециалисту. На этом трудно что-нибудь построить.
Он прав. Читать снег — это все равно что слушать музыку. Описывать то, что прочитал, — это все равно что растолковывать музыку при помощи слов.
В первый раз это сродни тому чувству, которое возникает, когда обнаруживаешь, что ты не спишь, в то время как все вокруг спят. В равной мере одиночество и всемогущество. Мы направляемся из Квинниссута к заливу Инглфилд. Зима, дует ветер, и стоит страшный мороз. Чтобы пописать, женщинам приходится, накрывшись одеялом, разжигать примус, иначе вообще невозможно снять штаны, не получив в ту же секунду обморожения.
Уже некоторое время мы наблюдаем, как собирается туман, но когда он возникает, это происходит мгновенно, словно наступает коллективная слепота. Даже собаки съеживаются. Но для меня не существует никакого тумана. Есть только бурное, радостное возбуждение, потому что я абсолютно точно знаю, куда нам надо ехать.
Моя мать слушает меня, а остальные слушают ее. Меня сажают на первые сани, и я помню возникшее у меня ощущение, что мы едем по серебряной нити, натянутой между мной и домом в Кваанааке. За минуту до того, как силуэт дома выступает из тьмы, я чувствую, что сейчас это произойдет.
Может быть, тот раз и не был первым. Но именно так я это запомнила. Может быть, неправильно, что мы вспоминаем переломные моменты нашей внутренней жизни как нечто, происходящее в отдельные, исключительные мгновения. Может быть, влюбленность, пронзительное осознание того, что сами мы когда-нибудь умрем, любовь к снегу — на самом деле не неожиданность, может быть, они присутствуют в нас всегда. Может быть, они никогда и не умирают.