Глядя на эту игру вперемежку с работой, слушая хор голосов, – это было еще не пение, но тут уже слышался ритм, побуждающий к выполнению работы без всякого насилия, – она испытывала странное чувство. Прижавшись к стене, устремив глаза на эту картину, она думала о чем-то, что ей никогда, никогда не приходило в голову.
И едва лишь она поняла эту глубокую и мудрую вещь, как почувствовала смертельную скорбь. В воображении ее все двигались стены, окна, жалюзи, н из глаз лились обильные слезы. Она плакала над собой, и не только над собой… В сердце ее жила бессильная мука – она видела своих детей, растущих на улице, в сточной канаве.
Из этого грустного раздумья ее вывел сильный стук в дверь. Кто-то стучал и вертел дверную ручку. Она боялась открыть и сидела притаясь, но, услышав, что ломятся все сильней, повернула ключ в замке. В квартиру вошел высокий мужчина в жилетке с таким свирепым выражением лица и с такими взбешенными глазами, что Юдымова со страха даже присела на край кровати.
Пришелец стал что-то кричать и размахивать руками.
При этом он ежеминутно показывал листья, которые держал в руках, швырял их на пол, опять брал и запихивал в карман… Он подходил к Юдымовой и задавал какие-то вопросы, а когда она продолжала скромно молчать, он начинал орать все громче. Так он отводил душу с четверть часа. Наконец хлопнул дверьми и вышел.
Едва Юдымова успела отдаться чувству блаженства, он снова вернулся с целыми пригоршнями листьев. Он клал их на стол и, поблескивая белками глаз, через каждые несколько слов повторял:
– U se![89]
Неведомо почему, ее вдруг одолела зевота. Правда, она прикрывала рот рукой, но пришелец видел это, и его ярость дошла до пароксизма, – он трясся всем телом и топал ногами. Она внимательно оглядывала его с головы до ног, клянясь в душе, что если бы он, господи благослови, второй раз вышел из комнаты, она бы уж не была такой дурой, чтобы открывать запертые на ключ двери. И вправду, скандалист вдруг выскочил, что-то еще крича на лестнице. Она поскорей заперла дверь, легла в постель и прикрылась периной. Как в сонной одури, лежала она часа два, но тут ее снова разбудил стук в дверь. Это был Виктор в сопровождении все того же сердитого швейцарца и детей.
Виктор время от времени что-то лепетал, но больше для того, чтобы показать жене, что говорит по-немецки, чем для разъяснения дела.
– Чего ему от нас надо, Виктор? – спросила Юдымова.
– А вот наши дети оборвали его виноград.
– Что еще за виноград?
– Видишь ли, у нас тут винные лозы на стенах… У этого бюргера целехонький фасад был увит виноградом. А Франек с Каролей взяли и оборвали все листья, повырывали побеги из земли. Вот хайба[90] и трясет лихорадка от злости.
– Зачем вы это сделали?
– Подумаешь, какие страсти, листья пообрывали, есть из-за чего орать…
– Этот хайб говорит, что уже приходил к тебе, – сказал Виктор жене.
– Да, приходил. Даже два раза. Что-то такое говорил, а я слушала. Сказал что знал и ушел.
– Эх, уж с этим народом человеку никогда толку не добиться. Тут что ни шаг, то преступление! Здесь в десять часов вечера тебе уже не разрешается топнуть каблуком в собственной квартире, не то весь дом сбежится! Не разрешается погромче поговорить, не разрешается держать в кухне вязанку дров, топить, когда ветер дует, не разрешается плеснуть из бутылки керосин, чтобы разжечь печку, не то сейчас же двадцать пять франков штрафа – черт его знает что тут разрешается…
Между тем швейцарец все продолжал что-то говорить им. Юдым перевел жене, что тот допытывается, за что эти дети так его обидели, уничтожив созревающую виноградную лозу. Кто их научил быть такими злыми уже в детстве? Выяснение дела пришлось отложить, так как сам Юдым плохо понимал, что тот говорит. Он знал одно, что с этой квартиры его обязательно прогонят и что другой квартиры он безусловно не найдет. Это приводило его в бешенство. Он проклинал «хайбов» на чем свет стоит, ругал их по-польски и по-швейцарски.
Наконец он сказал жене:
– Я тебе прямо скажу, что сидеть здесь не собираюсь.
– Где это?
– Да здесь.
– Что ты опять болтаешь?
– Я махну в Америку.
– Виктор!
– Да это каторга, а не жизнь! Зарабатываю я здесь, верно, больше, чем в Варшаве, но ты знаешь, сколько за такую работу платят в Америке? Мне Вопсикович подробно писал. Вот это деньги.
– Что ты говоришь, что ты говоришь… – бормотала она. – Так мы уж домой никогда…
– В Варшаву? Вот те на! Как же мне возвращаться? Ты что, одурела? Да, наконец, за каким чертом?
Он подумал мгновение, а затем громко заговорил, встряхивая головой:
– Вот что, дорогая моя, бессемер есть во всем мире. Я следую за ним. Где лучше заплатят, туда и иду. Сидеть здесь, в такой дыре? Дураков нет!..
Перед глазами Юдымовой все еще кружились стены, окна и мебель. Она как колода упала на подушки и неподвижными глазами смотрела в выкрашенный масляной краской потолок, который вместе с ней плыл куда-то в бесконечность, в потусторонний мир, все плыл, плыл…
В сумерках
В жизни доктора Юдыма наступила странная пора. Внешне это было все то же существование: те же обязанности, те же домогательства и стычки. Но в сущности молодой врач стал как бы другим человеком. Все, что он делал, все, чем занимался, было как бы оболочкой его подлинной натуры, чем-то вроде тела, в глубине которого расцвел независимый дух. Прием пациентов, дела больницы и курорта, выезды в окрестные села и усадьбы – ни от чего он не отказался, и все это давалось ему даже как-то легче. Но то находили выход лишь живые, кипящие в нем силы.
В глубине души доктора Томаша зрело нечто новое, как нова весна, приходящая после суровой зимы. От восхода до восхода солнца он как бы жил в волшебных рощах, далеких от этого мира, укрытых за высокими стенами. И все еще сохранялось в нем то благоуханное впечатление, которое он пережил в апрельский день, когда впервые прибыл в Цисы и стоял у окна, глядя в глубину аллеи.
Ветви высоких деревьев еще обнажены, серы, тонки, как прутья орешника. Цвет их противоречит удивительной лазури, дрожащей прямо над землей, между стволами, словно легкий, развеянный дымок. Первые сморщенные и слабенькие листки еще едва только обрызгали кусты сирени. Тяжелые почки, словно кисти, литые из золота, свешивались с коричневых веток каштана. Солнце то пламенным пожаром падает на сырую землю, то улетает в свое голубое царство и прячется в разноцветных одеждах облаков. Светло-зеленая трава появилась на серой, дымящейся почве. Первые перышки ее вздрагивают, поворачиваются и тянутся к солнцу. Слышно радостное щебетание птичек и веселый детский крик вдали, а воздух весь пропитан запахом фиалок.
Здесь с каждой утренней зарей просыпалась бодрая сила души, и глаза видели все с удвоенной ясностью. Вопросы и дела внешнего мира представали в ином свете, и во всех предметах взор находил мудрый смысл и порядок. Повседневные мысли выпали из своих гнезд, как спугнутые птенцы, что смотрят на все с изумлением.
Зачем существует весна? Почему минует ночь, почему вновь светает? Куда плывут неутомимые тучи, иной раз невинные, как детские сны, иной раз страшные, как разрубленные топором внутренности, из которых льется алая кровь? Для кого растут весенние цветы, и почему они источают аромат?
Что такое деревья, и по какой причине они среди бела дня роняют на землю подобие ночи – свои чарующие тени?
Вечера, когда месяц повисал в ясном небе, сотворенном, по словам библии, богом, превращались в священную мистерию, были непостижимой тайной, по которой, как по совершенной форме блаженства, вздыхала в тоске душа.
В сумерках панна Иоанна зачастую приходила в парк с единственной теперь своей ученицей, панной Вандой. Там они случайно встречали доктора Томаша и ходили втроем по темным аллеям, разговаривая о вещах вполне нейтральных, о науке, искусстве, социальных проблемах.