Изменить стиль страницы

– Там, в этих бараках, свирепствует малярия. Этому в значительной степени способствуют… этому способствуют устроенные пруды.

Лицо и глаза управляющего налились кровью. Пруды были его любимым детищем. Он сам их придумал, развел в них рыбу и добился значительной прибыли для имения. Рыба круглый год шла на продажу и на кухню санатория, представляя уже теперь довольно значительную статью дохода; в будущем же, если дело хорошо повести, оно должно было еще улучшиться. Кроме того – лед, ил и тому подобное.

Поэтому управляющий опять промолчал и лишь сверкнул глазами, с убийственной вежливостью переменив тему разговора.

Такое начало не предвещало ни мира, ни какого бы то ни было компромисса. Приходилось нажимать. Что касается самой владелицы, то путь к ней по вопросу столь чисто хозяйственному вел только через управляющего. Барышни ломали свои белые руки, но ничем помочь не могли.

Надвигалась осень.

После дождливых дней над лугами и низом парка стоял в воздухе не туман, а словно грязь. Когда человеку приходилось долго дышать им, он ощущал головную боль и какой-то шум в ушах. Тут Юдым заметил, что и на территории санатория, возле прудов, воздух был если не такой же, то по крайней мере очень похожий. Листья, осыпающиеся с огромных грабов и верб, падали в бассейны стоячей воды и гнили в ней. На поверхности прудов разрасталась масса водорослей; когда их вырывали и бросали на берег, они распространяли вонь. Больные, приезжающие в Цисы для лечения от малярии, не освобождались от нее; были даже два случая вновь приобретенной лихорадки. Когда Юдым сообщил об этих своих наблюдениях доктору Венглиховскому, тот смерил его точно таким же взглядом, как и управляющий, и шутливым, но приправленным едкой эссенцией голосом заявил, что это совсем не лихорадка и уж тем более не малярия.

– Главное же, – сказал он, – об этом вовсе не следует говорить…

При этом он чмокнул его в лоб и дружеской, братской рукой похлопал по плечу.

Юдым удивился, но… никому ничего не сказал.

В сентябре больничные палаты полны были детьми всех возрастов. Апатичные, молчаливые, сонные существа сидели и лежали повсюду. В палатах царила духота и какая-то неописуемая скука. Казалось, что сюда согнали пьяных школьников, которые никогда и ничему не научатся. Дети глазели на все без малейшего выражения, даже есть им не хотелось. Когда кого-нибудь из них заставляли выйти за дверь, он, втягивая голову в плечи, бессмысленно плелся куда-то. прямо перед собой.

Если попадалось свободное место, его тотчас кто-нибудь занимал и закрывал глаза – не затем, чтобы спать, а чтобы не глядеть на свет, уйти в себя, как улитка в раковину, и обрести покой в тепле. Увядшие девочки, на лицах которых отражалась головная боль, укутанные в платки и шали, неподвижно сидели на полу, готовые целыми сутками оставаться в одной позе, лишь бы не таскаться по грязи, под дождем. Когда входил доктор, на него смотрели их глаза, похожие на осенний день. Изредка где-то в их глубине скользила улыбка…

Это сентиментальное гостеприимство, оказываемое подросткам, которые могли уже держаться на ногах, так резко противоречило традициям больницы, что стало, наконец, раздражать людей. Управляющий прямо говорил, что начинается деморализация в «крупном масштабе», и даже, со своей стороны, «ни за что не мог ручаться» и «умывал руки». В сущности Юдым сам не знал, что ему дальше делать. Хинин он расходовал прямо как муку и «добивался результатов», – но к чему это в конечном счете должно было привести, он и сам не знал. Когда больные дети приходили, как овцы в овчарню, он разрешал им укладываться и сидеть на свободных местах, а когда родители, подученные экономами и приказчиками, тащили их оттуда на работу, осыпая подзатыльниками, он не протестовал, потому что не знал, для чего это делать.

Так обстояли дела, когда однажды Юдым получил ст пани Невадзкой записочку, в которой содержалась просьба потрудиться немедленно заглянуть в усадьбу. Когда он туда пришел, его ввели в небольшой альков, где старая дама обычно пребывала. Там же были и обе внучки и несколько человек из более дальних родственников, которые обыкновенно проводили в Цисах сезон. Юдым уже несколько раз был в этой комнате, но столь многолюдное собрание лишало его самообладания. Пани Невадзкая протянула ему руку и велела сесть подле себя.

– Я пригласила вас, господин доктор, для совета.

– К вашим услугам.

– Относительно этих фольварочных ребятишек. Нечем помочь, правда?

– Нечем.

– Воршевич, говорят, и слышать не хочет о ваших проектах переселения Цисов в другое место, например, в Свентокшижские Горы?

– Он не хочет даже переставить повыше на здешнюю, цисовскую гору несколько бараков, что уж говорить о Свентокшижских Горах… – сказал доктор в том же тоне.

– Гм… Это плохо! А вот тут Иоася предлагала другую комбинацию.

– Панна Подборская?

– Да, да… Она хотела отдать свою комнату во флигеле под помещение для маляриков, чтобы освободить от них больницу. У нее, впрочем, какие-то там свои фантазии, в этом я не разбираюсь. Но это такое светлое, как огонек, такое нежное, как повилика, существо, я не могу не уступать ей. Сама она хотела поселиться в проходной, возле экономки, понимаете, доктор… Так вот, мы решили ко дню ее рождения в ноябре сделать ей сюрприз. В левом крыле, окнами на юг, есть старая пекарня, теперь совсем пустая. Там огромная комната, сухая и светлая. Я просила господина Воршевича, чтобы он распорядился вынести оттуда всякую рухлядь, побелить стены, починить печь, привести в порядок рамы… Может, вы, доктор, согласились бы перевести туда детей? Пусть они там зимой греются и спасаются… Это ей, панне Подборской, ко дню рождения… подарок…

– Согласился ли бы я!.. Еще бы!

– Ну вот и слава богу.

– Эти дети не нуждаются в лечении, а единственно в сухой квартире, здесь, наверху. Где же панна Иоанна?

– Нет, нет, ей не надо говорить! Мы откроем эту малярийную палату только в ноябре и торжественно передадим ей. Понимаете? Она там и будет возиться с этими замарашками. Это ее дело… Под вашим, разумеется, медицинским надзором…

– Ах, так… – шепнул Юдым.

Какое-то неприятное чувство, даже отвращение шевельнулось в его душе.

Старики

Домик, занимаемый директором санатория Цисы, доктором Венглиховским, был расположен на холме, с которого можно было охватить взглядом весь парк и его окрестности. Эта усадебка принадлежала М. Лесу. Как только доктор Венглиховский согласился взять на себя обязанности директора, М. Лес немедленно принялся, под присмотром доверенного лица, ставить для себя в Цисах «халупу», где, как он писал, мечтает доживать свои дни. Это был деревянный особнячок, неказистый на вид и довольно тесный. Однако п нем было множество внутренних достоинств: разные альковы, подвальчики, кладовки, тайнички, чердачки и т. д., построенные так, что превращали дом в неоценимое гнездышко.

Когда дом был готов, М. Лес в своем невероятно разноязычном письме попросил Венглиховского поселиться в этой «халупе», чтобы хранить ее от воров, огня и войны. Венглиховский отверг это предложение. Он не намерен принимать дары (ибо хитрость М. Леса была слишком простодушна, чтобы в ней можно было не разобраться). Тогда М. Лещиковский написал письмо еще менее согласованное с орфографией, в котором по-турецки ругал «старых приятелей», которые дружеский кров считают чужим. «Нет уже, – писал он, – прежнего товарищества! Вы все пересчитали на деньги, а раз так – плати, плати за квартиру, как еврею или греку! Но так как я ни евреем, ни греком, ни другим подлецом быть на старости лет не собираюсь, то требую, чтобы эту арендную плату вы использовали на обучение какого-нибудь там осла из Цисов какому-нибудь полезному ремеслу: корзиночному, ткацкому, которое потом развилось бы в окрестностях, – впрочем, откуда мне знать, какому именно? Ведь я же глуп в этих вопросах, как, впрочем, и во всем, что непосредственно не касается торговли с азиатами…»