Изменить стиль страницы

Мы с Агнес ждем в кофейне, которая стоит напротив психбольницы. Мама опаздывает. Мы сегодня поведем Агнес навестить Жизель. В «Гэлакси донатс» стабильный приток бездомных и сумасшедших, которые входят и выхолят и требуют странные вещи, которые не продаются в пончиковой забегаловке, например сандвичи с ростбифом, а корейская девушка за прилавком кричит:

– Чито?! Сливки?

Маленькая девочка сидит на полу поодаль от наших табуреток Время от времени она встает и обвивает ногами металлический шест моей табуретки. Агнес бормочет про то, что в пончиках яд, и бордовое варенье выдавливается ей на щеку.

Я рассказываю Агнес о Жизель, об операции. Я говорю ей, что несколько дней с ней буду сидеть я, пока у мамы слишком много пациентов. Еще я говорю Агнес, что если она еще раз попробует проделать эту штуку с проглатыванием сигареты, которую она пыталась проделать с Жизель, то она еще дурнее, чем все думают, потому что я знаю метод Хаймлиха. Я ударяю по прилавку, как каратистка, чтобы показать Агнес свои воинственные склонности, чтобы она даже и не думала шутить со мной. Она выпучивает глаза, и выражение ее лица я по ошибке принимаю за ярость, смешанную с уважением. Когда Агнес доедает последний кусок пончика и пытается стереть с лица сахарную пудру, девочка отцепляется от моей табуретки и тянет меня за брючину.

– Мисс, – говорит она, такая вежливая-превежливая.

– Что?

– Смотрите. – Она показывает в окно на большое, расползшееся, серое здание больницы на той стороне улицы. – Там живут сумасшедшие.

Я киваю, надеясь, что Агнес не слышала – она слишком поглощена своим новым занятием: пытается зажечь сигарету.

– Вы знаете кого-нибудь, кто там живет? – спрашивает девочка меня, а пепел Агнес слетает на пол.

Вместо того чтобы ехать в больницу с мамой и Агнес, я иду на площадку, чтобы покидать мяч с Клайвом. Это стало нашим ритуалом: я бросаю мяч, а он курит. Мы особенно ни о чем не разговариваем; школьный год закончился; единственное, о чем я могу сейчас говорить, это Жизель. И от этого мне грустно, а оттого, что мне грустно. Клайву тоже становится грустно, поэтому мы стараемся разговаривать о чем-нибудь другом.

Потом мы пойдем в высокую траву за школой, где желтые листья уже пахнут костром, и будем хватать друг друга за летние футболки. Когда целуешься в такую теплую погоду, такое впечатление, что сидишь во рту.

Клайв хватает отскочивший мяч и пытается забросить с лета. Он недолго ведет мяч, а потом предлагает мне покурить.

– Ну, разве что чуть-чуть.

– Я тут подумал…

– Ага.

Я знаю все его идеи. Например, доехать автостопом до моего коттеджа, целый день голышом играть на барабанах, ничего не есть, кроме дыни, и разговаривать о Ганди. Или починить старый мотоцикл и натренировать меня на марафонскую дистанцию.

Он пытается забросить мяч из-под корзины, промахивается, потом излагает мне свою идею и кидает мяч в мою сторону.

– Мы с твоей сестрой покурим травку.

Я забрасываю трехочковый мяч.

– Вот видишь, попала, это значит, мысль правильная, все равно как если бы звезда упала.

Уверенность обкуренного человека поистине изумляет.

– Никакая это не звезда, тупица. Ничего мы не будем с ней курить.

– А я думаю, это было бы здорово… Она бы расслабилась, захотела бы есть, по-моему, это то, что нужно при ее болезни.

– Конечно, Клайв, прекрасная мысль, но лучше сначала подождать, пока ее снимут с внутривенного питания. Ладно?

Он ничего не говорит, только закрывает глаза, как будто совсем обкурился.

Я промахиваюсь и смотрю на него. Высовываю язык. Он подбегает ко мне и прижимается ко мне всем телом, потом прислоняет лоб к моей шее, его волосы падают мою футболку.

Я думаю о том, что с тех пор, как познакомилась с Клайвом, я ни разу не поранилась, не упала и не посадила ни одного синяка. Я поднимаю его, когда легкий летний ветер окутывает его волосами мое лицо, как будто Клайв – девушка, а я – парень.

Я жду до тех пор, пока не замечаю Сола, который пьет кофе в кафетерии. Я прячусь за стальными дверями. У него длинные и грязные волосы, отросла бородка. Я иду за ним до машины, смотрю, как он выливает три порции сливок в кофе, устанавливает бумажный стакан в держатель и заводит мотор. Он привык часами просиживать у ее кровати, ждать, смотреть, держать ее за руку. Он приходит к ней утром, до работы, около пяти часов, и сидит до без десяти девять. Он разговаривает с ней, как с коматозником, и, кстати сказать, это очень похоже на кому, потому, что она почти все время спит. Я не знаю, что он говорит, наверное, что любит ее, что она нужна ему, кто его знает. Она спит; похоже, ей дают какие-то лекарства. А может быть, просто устала. Врач сказал, что все по-разному реагируют на хирургическую операцию, что организм восстанавливается во сне. Еще он сказал, что раз Жизель такая худышка и потеряла столько крови, ей нужно больше времени на выздоровление, потому что у нее большая слабость и анемия.

Когда Сол уходит, я бегу по лестнице через ступеньку и влетаю в ее больничную палату. Я смотрю на ее кости.

У глаз видно форму ее черепа. С прошлого месяца Жизель потеряла почти четырнадцать килограммов. На прошлой неделе она перешла на новый уровень: тридцать девять килограммов.

Я обхожу вокруг ее кровати, нюхаю букет, который принес Сол, ставлю ровно открытку с пушистыми белыми котятами, у которых над головами написано «Поправляйся быстрее!» золотыми печатными буквами, открытка подписана Агнес. Господи. Жизель, раз уж даже Агнес желает тебе здоровья, это значит, что ты серьезно влипла. Я разглядываю коробки с шоколадными конфетами, которые прислали ей знакомые, сосу карамельные, а кокосовые выбрасываю в ведро. Вы не поверите, какие бывают дураки: присылают больному анорексией шоколадные конфеты. Я просматриваю комнату, удостоверяясь, что все в порядке, потом сажусь на зеленый пластмассовый стульчик рядом с кроватью и трясу ее.

– Что?

Она протирает глаза.

– Ну и видок у тебя.

– Спасибо.

– Правда-правда.

– Что нового?

Она нюхает воздух и давится, высовывал язык, чтоб меня рассмешить, и ей всегда это удается.

– Слушай, у тебя покопались в кишках.

Она пытается сесть и морщится. Потом кладет руки на живот.

– Не трогай!

Я смахиваю ее руки со швов, и шум привлекает внимание медсестры, идущей по коридору. Она просовывает голову в палату.

– У вас все в порядке?

– Да, спасибо. – Я улыбаюсь, потом опять смотрю на Жизель. – Я тебе говорю, это серьезно.

– Значит, острого больше нельзя?

– Это еще самая мелкая из твоих проблем. Слушай, врач говорит, что ты потеряла много крови. Тебе надо быть осторожной. Надо есть, Жизель, накапливать какие-то резервы.

– Выходит, я еще не умираю? – Жизель улыбается.

– Откуда такие патологические мысли?

– Не знаю. Спроси у Томаса.

Она на минуту отворачивается, откашливается, потом просит свой дневник.

– Он в ящике.

Я тянусь, чтобы открыть его, но потом даю ей минуту повозиться. Она слишком слаба, чтобы сесть в кровати, и выгибается, чтобы достать до ящика. Во мне есть что-то болезненное, из-за чего я ей не помогаю. Наконец это что-то ломается во мне, моя сестра ломается во мне, моя чертова сестра, она кажется такой маленькой, как полумертвые больные СПИДом, которые, волоча ноги, спускаются по лестнице и дымят сигаретами. Леди и джентльмены, вот моя сестра. Я протягиваю ей дневник.

– Ты и учебники мои принесла?

Она вся загорелась, потому что мы принесли ее медицинские книги: схемы, графики, сведения, которые Жизель проглатывает страницу за страницей. Она завидует, наверное, жалеет, что не могла прооперировать сама себя.

Она открывает дневник в середине, на чистой странице, потом просит ручку. Я выхожу в коридор, прошу у медсестры розовую ручку, висящую у нее на шее на шнурке, и приношу ее Жизель. Она что-то исступленно записывает и останавливается.