Изменить стиль страницы

– Ничего… Просто я думаю, что тебе не надо слишком волноваться из-за пустяков. По-моему, тут нет никакой проблемы. Бывает, люди кое-что видят.

«Тебе никогда его не удержать, он бросит тебя, как все остальные, он…»

«Заткнись хоть на сегодня, а?»

Утром я сжимаю кулаки, стоя в душе под горячими потоками воды, потом одеваюсь, проглатываю чашку растворимой бурды, которую Сол называет кофе, и оказывается, что мне уже лучше, что все слезы выплаканы и глаза сухие. По крайней мере, я могу подумать, как избавиться от надоедливого гула ее фальцета, даже если все еще больше запутается, а не прояснится. Да, у меня такое чувство, как будто я что-то начинаю, как будто я в конце концов научусь быть…

«Счастливой?! Разрушаешь собственную семью и собираешься быть счастливой?!»

«С каких это пор тебе есть дело до моей семьи?»

Тогда она замолкает. Я выбегаю на улицу, надеваю солнечные очки, волосы еще мокрые. Сол ждет меня в машине. Я сажусь в нее, и он просовывает руку между моих скрещенных ног, закуривает, наполняя дымом уже прогретый, как в воздушном шаре, воздух, и поправляет зеркало. Когда мы останавливаемся на светофоре, он наклоняется и целует меня.

– Ты похожа…

– На кого? На что я похожа?

– Сегодня ты похожа на твою сестру.

– Невозможно. Может, не будем сейчас о ней говорить?

– Ладно, извини, просто я тебя еще не видел в этой футболке.

– Это моя футболка, видишь. – Я задираю ее перед Солом. Он облегченно смеется, рад, что я решила обратить это в шутку.

Город еще не оттаял, он еще поднимается после долгой летней ночи, появляется из выдохшегося кондиционированного мрака. Дворники оставляют туман конденсата, и мы следуем за ним.

Сол паркует машину, и мы идем по широкому газону между парковкой и больницей. Он пытается сделать колесо на траве, но он далеко не такой умелый гимнаст, как Холли, и всегда приземляется на мягкое место. Мы входим в мрачный зеленый коридор педиатрического отделения, поворачиваем в боковую дверь. Толстяк в расстегнутой рубашке и стоптанных тапках волочит ноги по коридору и смотрит на нас с кривой, бредовой ухмылкой. Сол ухмыляется в ответ. Я думаю, как странно, что я снаружи, а не внутри, в палате. За свою короткую взрослую жизнь я успела побывать по обе стороны, и как студент-медик, и как пациент; для окружающих безопасно, опасно для меня.

Мы стоим у толстых стальных больничных дверей в отделение Агнес. Я вижу Агнес сквозь круглое окошко, она меня ждет. Она сжимает золотую сумочку, у нее на лице обычная подозрительная гримаса и ярко-голубые тени.

«Она заставит. Заставит его полюбить ее».

– Что с тобой?

– Ничего.

Он притягивает меня к себе, и я ощущаю его своеобразный, нейтральный, пыльно-мальчиково-древесный запах и машу Агнес поверх его плеча.

– Пока, Жиззи, поосторожнее тут с психопатами.

Развернувшись на пятках, он идет вниз по коридору, тихо насвистывая, прикрываясь руками от раннеутреннего психбольничного солнца. Он что-то говорит, но слова теряются в лязге металлических подносов, доносящемся издали.

– Что? – Я поворачиваюсь к нему.

– Потом, – говорит он и показывает в будущее.

И убегает.

В тот день после работы я пару часов читаю в библиотеке, потом прохожу мимо кафе, где мы с Солом договорились встретиться. Я вижу его в окно, он курит сигарету и отгадывает кроссворд, дожидаясь меня, но я не вхожу. Вместо этого я иду домой. Дома никого нет, поэтому я достаю мамины весы и взвешиваюсь, замечаю, что набрала два килограмма после ссоры и куриного обжорства. Я обещаю себе завтра поголодать и опять выхожу из дома, иду по низким улицам, освещенным оранжевым светом, где только панки на скейтбордах и владельцы домов, выключающие дождеватели. Я сажусь на широкий бордюр и смотрю, как граница вечернего летнего неба переходит в странный бордово-синюшный цвет, и вдруг чувствую себя полностью парализованной. Я не привыкла к тому, чтобы кто-то меня ждал, чтобы кто-то (может ли это быть?) меня любил. И я бы соврала, если б сказала, что не помню неопределенный ужас любви, который внушала мне Ив. Это еще одно жуткое свойство любви: если ты любила, то уже не можешь вернуться к тому, чтобы не любить. Единственный известный мне способ жить без любви – это голодать, учиться и пытаться задвинуть Ив и все, что она для меня значила, в самый дальний угол сознания, и так было с тех самых пор, как… как…

«Бросай, или бросят тебя. Правила боя просты».

Пот прошибает меня по всему телу, неконтролируемый приток пота, как будто меня сейчас стошнит.

«Он все испортит».

И я понимаю, что она права. В буквальном смысле слова Сол ничего не испортит, то есть в отношениях между ним и мной, но есть еще отношения между мной и ею. Если я впущу его, я выпущу ее. В конце концов, я должна буду прекратить ее педантичный контроль за тем, что я ем, что говорю и делаю. Это же и есть отношения, не так ли? Когда идешь на уступки ради другого. Я понимаю, что вещи, которые я считала безопасными, на самом деле опасны. Разве так же было с Ив? Плавный изгиб ее живота, тепло ее соска, идеальный ритм наших шагов на асфальте и то, как наши тела подходили друг другу, когда мы спали, все это обладало обманчивой гармонией, потому что в действительности мы были безрассудны и неопытны, и даже спокойные минуты, проведенные вместе, казались опасными и скоротечными.

«Любовь проходит, верно?»

Я вытягиваю из кармана вялую сигарету и думаю: разве не ради этого я работала в клинике долгие недели, не ради того, чтобы сломать однообразие контролируемых дней, освободиться от ее жеманной жестокости, ее пощечин на моем лице? Но как я могу открыться перед Солом, когда что-то во мне цепляется за регламентированный покой, за то, чтобы меня контролировал и проверял невозможный надсмотрщик, желающий превратить меня в крохотный клочок костного мозга; когда я такая худая, что дальше некуда, никто не может меня обидеть.

Но вот же его губы, изогнутые в виде сердца, когда он рассказывает анекдот, его курчавые волосы, тонкие изящные брови, из-за которых он выглядит театральным, мелодраматичным. Вот то, как он смотрит на меня иногда, думая, что я не замечаю, как будто дает обещание или молится.

Сол другой. Он не Ив и не Томас, он сам по себе. Что есть такого в его уникальности, чтобы заставить меня верить в то, что любовь всех нас сделает лучше? Может быть, Сол перестанет так много пить, начнет больше спать, я наберу несколько килограммов, мы будем выглядеть не такими отмеченными жизнью, не такими изможденными. Или, может, мы вообще не изменимся, я не знаю.

«Вот! Ты не знаешь, чувства меняются. Каждый день».

Но ей невозможно ничего объяснить; у нее все должно быть конкретным. Мы должны полагаться только на свою способность набрасываться, атаковать и выживать за счет охоты на остальных, на скудную избранную дичь. И все-таки она стала необычно молчаливой, вдруг стала слушать.

Я возвращаюсь к дому по серым улицам. В домах работают телевизоры. Они освещают гостиные голубоватым светом. День остывает, тротуары пахнут жевательной резинкой и свежепостриженной травой, и мне безопасно и этом странном мире пригорода, окруженном блестящими иностранными машинами и нелепыми садовыми украшениями в виде гномов; если бы я захотела, мне никогда не пришлось бы отсюда уехать.

Но она не может просто позволить мне жить в свое удовольствие, не может позволить мне ехать на обмане по гудронированной дорожке в трещинах, которую Томас чинил в последний раз еще в семидесятых.

И тут слова из уголка ее рта, невольные, как плохо замаскированный кашель курильщика:

«Только помни, что для тебя любовь всегда предательство».