Изменить стиль страницы

— Заменишь номера. Дело сделаешь — все на место, чтобы комар носа не подточил. Эти жестянки выкинешь в речку.

У Валиева шевельнулось предчувствие чего-то недоброго.

— Какое дело?

— Юльку нужно попугать. Двинешь буфером под зад. — Поляков хохотнул и нахмурился. — Много болтает, — сказал он, — а в нашем деле, паря, как в известной поговорке, молчание — золото. Ты чего это? Еще дела не сделал, а уже трясет? Дал бог помощничков! Переулок между улицами Постышева и Шевченко знаешь? Там старый виадук, за ним трамвайная остановка. Оттуда она идет домой…

На следующий вечер Валиев подстерег в переулке Полищук и, до боли вцепившись обеими руками в рулевое колесо, повел машину вдогонку. Было страшно. Давно, еще в Орджоникидзе, был случай, когда он сбил человека, но нечаянно, а сейчас нужно было идти на это намеренно. Тенгиз надвинул на глаза кепку и нажал на акселератор. Не слышал ни крика, ни удара, на губах было солоно от пота. Сворачивая на улицу Постышева, мимо забора, которым была обнесена территория госпиталя инвалидов Великой Отечественной войны, осмелился оглянуться. На мостовой лежали двое. Подумал: «В глазах у меня двоится? Только бы не насмерть… Она мне ничего плохого не сделала, я не хочу ее смерти». Как в тумане приехал к Полякову, закатил машину в гараж, лихорадочно вывинчивал и ввинчивал шурупы, снова заменяя номера, и никак не мог понять, чего от него добивается Поляков. Стучали зубы.

— Впервой бывает, — сказал Поляков. Вынул из кармана флягу. — Пей!

Тенгиз глотнул, закашлялся.

— Говори!

— Что теперь будет, Григорий Семенович?

— Не понимаю.

— А вдруг я ее убил?

— Убил — будешь отвечать.

— Я! А вы?

— Э, нет, паря. Я тебя что просил? Попугать, только и всего. В мокрое дело ты меня не впутывай.

Кровь ударила Тенгизу в голову, он схватил Полякова за грудки:

— Брешешь! Отвечать вдвоем будем. Все делаешь моими руками, а теперь и голову мою подставляешь?

Поляков словно даже обрадовался.

— Наконец вижу мужчину, а не слюнтяя, — прохрипел он и больно, ребром ладони рубанул Валиева по рукам. — Пусти! Жива Юлька. В больницу повезли.

— Откуда знаете?

— Поляков все знает. Запомни это раз и навсегда.

«Следил, гад, — подумал Валиев. — Не иначе, где-нибудь в кустах сидел».

Тенгиз не помнил, как добрался до Днепра, воровато оглянувшись, бросил сверток с фальшивыми номерами в воду. Только после этого облегченно вздохнул… Окончательно успокоился лишь через несколько дней, когда тайком от Полякова убедился, что Полищук в больнице, даже цветы передал ей…

Ремез дочитал показания Валиева до конца — о последнем его вояже в Лыськи, о задержании в доме Сташевской — и задумался. На первый взгляд кажется, что Валиев ничего не скрывает. Не выкручивается, не ждет, пока его прижмут фактами. Но не исключено, что это обычная хитрость, трезвый расчет за меньшим скрыть большее. Например, убийство Сосновской. В конце концов, это чистая случайность, что Полищук отделалась переломом бедра. Не окажись рядом инспектора Гринько, могло быть хуже. Было бы неосмотрительно думать, будто Валиев не способен на такое преступление. Как раз наоборот — нужно еще раз как можно тщательнее проверить его алиби в ночь на среду 25 мая.

Ремез не стал перечитывать показания охранника Локотуна, который на допросе каждый ответ на вопрос следователя заканчивал жалобами на Полякова. Тогда Ремез не выдержал:

— Гражданин Локотун, вы что, ищете у нас защиты от Полякова? Не поздно ли?

Локотун обиженно сморщил толстый, в прожилках, нос.

— Так он же дурачил меня. Сам деньгу лопатой загребал, а Локотуну — четвертак, словно Локотун какая-то шестерка. А кто машины пропускал? Кто фальшивые пропуска отдавал в жадные руки? Локотун. А мог не пропустить? Мог. Я человек при службе.

Ремез сдерживал себя, чтобы не улыбнуться. Неужели этот «человек при службе» такой недалекий, думал он. Или намеренно корчит из себя дурака? Вот еще одна загадка.

— Вы знали, что в этих машинах?

— Откуда мне знать? Уманская или сам Григорий Семенович сделает ручкой: пропусти — ну и пропускал. Я в ихний шахер-махер не лез, мне это ни к чему, а только несправедливо. Швейцар в ресторане дверью хлопает — бац! — гривенник в ладони, а у меня как-никак железные ворота на засовах. Что такое четвертак? Разок поужинать в ресторане… Я было говорю Григорию Семеновичу: Локотун не какая-то шестерка, а если уж шестерка, то не простая, а козырная… Нет, гражданин следователь, поганый человек Поляков, хотите верьте, хотите нет, а это точно.

— Сколько раз вы так вот пропускали машины?

— Может, десять, может, двадцать. Не записывал.

— Многовато, выходит, было четвертаков.

Локотун прижмурился на солнце и оглушительно чихнул.

— Хоть и говорят люди, когда чихнешь: ваша правда, а оно не так, потому что, если бы он, сукин сын, давал каждый раз… Где там? Когда сунет, а когда только посулит. Ходишь за ним и канючишь. Я на Полякова что угодно подпишу. Очень я на него злой.

«Поляков… Куда ни кинь — всюду он, — озабоченно думал Ремез. — И на самом деле первая скрипка. Играла, пока не доигралась. Но сколько же людей успел втянуть в преступную игру!»

Из документов, изъятых Котовым во время обыска, он знал, что в годы немецко-фашистской оккупации Поляков служил во вспомогательной полиции на Киевщине. Отбыв наказание, долгое время жил на Севере. Переехал сюда. Работал на мясокомбинате, уволился по собственному желанию и несколько месяцев был без работы. Потом устроился на трикотажную фабрику. Стоит заглянуть на мясокомбинат, решил Ремез, прощупать тамошние его связи…

В дверь постучали. Вошел Ярош. Заговорил, не здороваясь, с порога:

— Вам не кажется, Георгий Степанович, что наше знакомство слишком затянулось? Ваш милый кабинетик я изучил до последней щелки.

— Присаживайтесь, Ярослав, в ногах правды нет. Что Савчук? Не отпускает?

— То одна причина, то другая. Может, это вы… его руками?

— Мы и своими управимся. Была бы нужда.

— Наступит ли, Георгий Степанович, день, когда я не буду чувствовать вас у себя за спиной? Поймите наконец, я тоже живой человек, мне тоже больно!

Ярош отвернулся. Он сидел напротив Ремеза вполоборота. На руках, которыми впился в стул, вздулись жилы. Ремезу стало жаль его.

— Вы свободны, Ярослав, — сказал он. — Я вас не вызывал. И вот мой совет. Найдите способ уговорить Савчука. Поезжайте в Киев. Вам нужна новая обстановка, новые впечатления. Психологи называют это сменой стереотипа. Процесс разрушения болезненный, зато потом станет легче. За время нашего знакомства я не видел на вашем лице улыбки. Вы разучились смеяться, Ярослав!

Ярош обернулся. В глазах стояли слезы.

— Не сердитесь, Георгий Степанович, я наплел глупостей, но я… я ездил туда, к ней, и во мне что-то оборвалось, во второй раз… Там такая тишина, страшная тишина. Ее нельзя передать словами, ее нужно чувствовать… И спокойствие. Нет, не спокойствие, — равнодушие, именно так, холодное равнодушие. Глухая стена, которую ничем не разрушить. Ничем!

Он, сгорбившись, пошел к двери, вяло подергал ручку.

— От себя, — сказал Ремез.

Ярош остановился.

— Что-то я хотел еще сказать… Да, о радио. У вас есть приемник? Послушайте по республиканской программе звукофильм «Море». Я посвятил его Нине…

«Какая же трудная профессия следователя, — думал Ремез. — Копаться в нечистотах надоедает до отвращения. Но нам случается встречать и красивых людей. Вот хотя бы Ярош. Я рад, что защитил его, мы могли бы стать друзьями».

В кабинет ворвалась тетя Прися. Маленькая, подвижная.

— А ну, марш домой! — заворчала она, стреляя в Ремеза острыми глазками. — Не выгонишь, так и к стульям прирастете. Как вас жены из дома не выгонят? Сидят, сидят…

Тетя Прися всегда была в курсе всех событий, происходивших в райотделе, больших и малых, а откуда она добывала сведения, это было уже ее собственным секретом. Уборщицей тетя Прися работала так давно, что никто не мог вспомнить, когда она впервые появилась в райотделе с большой, не по росту, шваброй и в неизменном сером халатике, как не могли определить и ее возраст. К постоянному незлобивому ворчанию уборщицы давно привыкли, воспринимая его с надлежащим юмором, а полковник Журавко заявил, что, если бы ему пришлось составлять список на сокращение штатов, тетя Прися стояла бы в этом списке последней.