Но с другой стороны, и не пренебрегайте вашим голосом, потому что сила и красота его могут значительно усилить желаемое вами впечатление от вашей проповеди. Платон, описывая силу и мощь красноречия, упоминает также и о голосе оратора. "Столь звучно, - говорит он, - раздавались в моих ушах речь и тон оратора, что лишь на третий или четвертый день я пришел в себя и сообразил, что нахожусь на земле, потому что в течение некоторого времени я готов был считать себя обитателем райских стран". При монотонном чтении обыкновенно пропадают многие драгоценные истины. Я слышал однажды уважаемого проповедника, который столь жалко бормотал свое поучение, что невольно приходило на ум сравнение его речи с жужжанием залетевшей в какой-либо сосуд пчелы. Хотя это сравнение и не очень важно, но оно правдоподобно. До сих пор оно звучит у меня в ушах, напоминая пародию на элегию Грэя: "Истлевает и исчезает предмет проповеди, и наводящее сон молчание царит кругом; пастор жужжит свою вечернюю молитву, но ни одно око не бодрствует уже среди прихожан". И как жаль было, что человек, поучения которого очень ценны и прекрасно изложены, сам наносил смертельный удар своей деятельности, играя всего лишь на одной струне, когда Господь даровал ему для этой игры дивный, многострунный инструмент. О, этот злополучный голос! Он дребезжал, подобно мельничному колесу, все с одним и тем же, далеко немузыкальным выражением, про что бы ни говорил его обладатель: про небо или про ад, о вечной жизни или о вечном мучении! Лишь случайно усиливался или уменьшался его звук, - смотря по длине предложения, - но тон его все оставался одинаковым. Странная звуковая пустыня, суровая, дикая пустыня, где слышно лишь завывание ветра, где нет ни отдыха, ни разнообразия, ни музыкальной красоты, но царствует лишь одна страшная, утомительная монотонность.

Когда ветер касается струн эоловой арфы, он приводит их все в движение. Небесное же дуновение, проникая в человеческую душу, действует обычно лишь на одну, наиболее расстроенную струну ее… И только действием благодати должно объяснять то, что получают все-таки слушатели некоторую долю пользы из этой бесконечной "неразберихи", которую преподносят им некоторые богословы. Думается, беспристрастный суд присяжных вполне оправдал бы заснувших во время подобной проповеди, убаюкивающей слушателей своим усталым однообразием. N.N. относит сонливость членов одного прихода в Шотландии к плохой вентиляции их храма. Конечно, это очень возможно, но думается, главная причина ее заключается в плохом состоянии вентиляционных путей в горле проповедника. Во имя всего святого прошу я вас, братья, звоните во все колокола вашей колокольни, а не оглушайте слушателей дребезжанием единственного, жалкого, разбитого колокольчика.

Если хотите обратить должное внимание на ваш голос, то остерегайтесь, чтобы не впасть в аффектацию, столь распространенную в настоящее время. Теперь едва ли один из дюжины проповедников говорит "по-человечески", когда стоит на кафедре. И не у одних только протестантов замечается эта аффектация. Аббат Мюллуа говорит: "Везде, на всяком месте мы слышим, как говорят люди. Они говорят и в зале суда, и в парламенте, но на проповеднической кафедре они перестают "говорить". Здесь господствует какая-то особая, неестественная интонация. Подобная манера говорить допускается лишь в храме, и здесь она, к сожалению, обычна; во всяком же другом месте ее не потерпели бы. Что сказали бы о человеке, который вздумал бы заговорить тоном проповедника в гостиной? Разумеется, он возбудил бы лишь смех. Несколько времени назад существовал один надзиратель в Пантеоне, который, объясняя посетителям красоты памятников, впадал в тон наших проповедников, чем и вызывал постоянно веселость своих слушателей, более забавлявшихся его манерой говорить, нежели самим предметом его объяснения. Человек, не умеющий говорить правдивым, натуральным тоном, не должен бы и входить на кафедру. Хотя отсюда-то, по крайней мере, следовало бы изгнать все фальшивое... В наше, полное недоверия время должно бы отказаться от всего ложного. И лучше всего можно излечиться от подобной аффектации, чаще слушая таких монотонных проповедников. Можно получить столь сильное отвращение от их манеры проповедования, что скорее предпочтешь полное молчание, нежели подражание им. С той минуты, как оставит человек правдивость и естественность, он теряет право на доверие к себе и не может также требовать, чтобы его продолжали слушать. "Войдите во все окрестные храмы и капеллы и везде вы увидите, что в большинстве случаев наши проповедники принимают какой-то особо-торжественный, воскресный тон. Они говорят своим обычным голосом у себя дома и везде; но на кафедре у них является совершенно особый голос, так что если и не виновны они в грехе двуязычия, то здесь они буквально двуязычны. Некоторые из совершенно меняются и принимают какой-то должностной вид, едва затворяется за ним дверка кафедры. Подобные проповедники почти могут сказать вместе с фарисеями, что они не таковы, как прочие люди, хотя было бы кощунственно для них благодарить за это Бога. Взойдя на кафедру, они уже более не обыкновенные люди из плоти и крови и говорят уже не по-человечески, но издают какие-то жужжащие звуки, прерываемые возгласами: гм, да... и т. п., и все это для того лишь, чтобы отклонить всякое подозрение, что ты можешь быть вполне естественен и можешь говорить из глубины сердца... Как часто кажется, что не духовная, назначенная для богослужения одежда покрывает оратора, но что это саван, под которым скрывается его настоящая личность, вывеска мертвого, неприличного достоинству проповедника, формализма.

Существует два способа произнесения проповедей, которые вы легко распознаете, так как не раз слыхали их. Один - полный сознания собственного достоинства, так сказать профессорский, напыщенный, высокопарный стиль. Этот способ теперь уже делается более редким, хотя имеет еще многих почитателей. (Здесь составитель этих лекций дал слушателям наглядную пробу, произнеся подобным образом какое-то стихотворение, чего невозможно передать на бумаге.) Когда однажды один почтенный проповедник разводил таким образом свои пары, заметил один человек по средине храма своему соседу, что ему кажется, будто проповедник "проглотил громадную глыбу каши". - "Нет, Фред, - ответил сосед, - он еще не проглотил ее, она еще варится у него во рту!" Я живо представляю себе, как говорил подобным образом Джонсон в Болот-Курте, и очень возможно, что этот торжественный, словно с Олимпа снисшедший тон может нравиться людям, обладающим им по природе. Но вы откажитесь от него навсегда на вашей кафедре. Если он от природы, то нельзя ничего сказать против него. Но если он вызван искусственно, он оскорбляет чувство приличия; и во всяком случае всякое обезьянничанье на церковной кафедре граничит с тяжким преступлением.

Затем есть еще другой способ произнесения проповедей, и прошу вас не смеяться здесь над ним. Это - особая манера проповеди, которая стремится быть очень изысканной, но на деле в высшей степени жеманная, аффектированная, так сказать, бегущая короткими ножками, изломанная до степени полного кривлянья. Я не знаю, как иначе описать ее. Мы все имели счастье слышать подобные проповеди, произносимые фистулой и с невероятной аффектацией. Эти "манеры" многочисленны. Я слышал многие из них, от полновесных проповедей вроде Джонсоновских вплоть до тончайших, полных самого легкого "благородного" шепота; от рева Васанских быков до воздушного лепета зяблика. И мне легко оказалось проследить генеалогическую таблицу, некоторых из этих сотоварищей наших; я узнал, каким образом впервые изобрели они подобные манеры проповедничества. Их генеалогическое древо можно прочесть так: Чик-чирик - сын Шепота, сына Глупца-Жеманника, сына Щеголя, сына Аффектации; или же - Чопорный, сын Грандиоза, сына Великолепа, у которого было много сыновей... Но только поймите меня хорошенько: я не осуждаю даже эти ужасные звукоизлияния, если они естественны. Каждая птица поет по-своему; но ведь в девяти случаях из десяти эти приемы неестественны и искусственны. Я уверен, что они, так сказать, имеют характер Вавилонского столпотворения, а не Иерусалимского наречия, потому что язык "Иерусалима", как ни своеобразен он, звучит одинаково и на кафедре и где бы то ни было в другом месте. Наш друг аффектированной школы, конечно, никогда не слыхал, чтобы кто говорил подобным торжественным тоном в гостиной: "Будьте добры, дайте мне еще чашку чаю; и с сахаром, прошу вас!" Он показался бы очень смешным, если бы сделал это; но почему же в таком случае то, чего нельзя позволить себе в гостиной, допустимо на церковной кафедре? Я утверждаю, что наилучшие звуки, к которым способен человеческий голос, должны быть посвящены евангельской проповеди. И это те звуки, которые дала природа человеку для серьезного собеседования. Иезекииль служил своему Господу наиболее мелодичными звуками, к которым был способен его голос, и Господь сказал ему: "И вот ты для них - как забавный певец с приятным голосом и хорошо играющий" (Иезек.33:32). И хотя и не имело это никакого влияния на жестокое, окаменевшее сердце Израиля, но все же вполне подобало пророку возвещать слово Господне в наилучших звуках своего голоса и наиприятнейшим образом.