Изменить стиль страницы

На тральщике только и было разговоров о бегстве Мацейса и Шкебина. Об этом говорили матросы, убиравшие кубрик, в камбузе об этом спорили кок и юнга. В сетевой Силин, по обыкновению возившийся с тралом, выдвигал какие-то свои соображения перед Аптекманом, потрошившим краба, и даже когда я сверху заглянул в кочегарку, я услышал, что кочегары, освещенные пламенем топок, говорили о том же: о таинственном бегстве Мацейса и Шкебина.

Все догадываются, казалось мне, что я знаю больше других. К сожалению, мне скоро пришлось убедиться, что это не только мои подозрения. Пошатавшись по тральщику, я зашел в столовую. Овчаренко уже ушел. Из камбуза торчала голова и усы кока. Ещё в дверях я слышал оживленный разговор. Несколько человек, перебивая друг друга, спорили серьезно и увлеченно, — очевидно, всё о том же. Когда я вошел, все замолчали как по команде. Кок втянул обратно свою унылую голову, и кончики его усов исчезли в камбузе. Я увидел Свистунова, и Свистунов избегал моего взгляда. Я увидел матроса, стоявшего на руле ночью, когда я прибежал в рулевую. Он смотрел в сторону. Он потянулся, зевнул и сказал очень равнодушно:

— Сыграем, что ли?

Они врали, они притворялись. Они не хотели, чтобы я слышал, о чем они говорят. Показывая это так явно, как могли они поверить, что я не замечаю этого?

— Донейко здесь нет? — спросил я, чувствуя, что у меня даже уши покраснели.

— Нет, — резко ответили мне. Я вышел; у меня дрожали руки и сердце билось так, что трудно было дышать. Сквозь дымку, застилавшую мне глаза, я видел сверкающее на солнце море, спиралями вьющихся чаек, добела вымытую палубу тральщика. Мимо меня быстро прошел Овчаренко. Я шагнул к нему, решив просить его: пусть он расскажет, что я ни в чем не виноват, а то не могу же я всё время чувствовать недоверчивые, подозрительные взгляды моих товарищей. Пока я собирался, он уже был у кубрика, и навстречу ему вышел Донейко, неся на плечах громоздкий и тяжелый киноаппарат. Я отошел в сторону.

— Покажите хронику, — слышал я голос Овчаренко, — а потом комедию. Пусть народ повеселится.

Они прошли мимо меня и зашли в столовую, а я, подумав, не решился пойти за ними. Я поднялся на ростры. Здесь по крайней мере никого не было. Сев на сверток каната, я задумался о том, как глупо, в сущности говоря, мое положение. Сейчас, наедине я мог думать об этом спокойно. «В чем меня подозревают ребята? — рассуждал я. — Очевидно, в том, что я сообщник Шкебина и Мацейса, что я помогал им бежать. Но, с другой стороны, известно через рулевого, что я ночью был у капитана». Я рассмеялся, подумав о том, как команда, наверное, ломает головы, чтобы связать в одно все факты. Когда я не чувствовал на себе подозрительных взглядов, положение уже не казалось мне столь трагичным. Ну чем это, в самом деле, могло кончиться? Очевидно, в конце концов, они пойдут к Овчаренко и всё расскажут ему. Не зная точно, что он им ответит, я был, конечно, уверен, что от меня он подозрение отведет. Значит, мне нужно ждать, пока это всё само созреет.

Решив так, я успокоился окончательно и, усевшись поудобнее, стал наслаждаться открывающимся передо мной видом. Странная вещь. Казалось бы, что может быть однообразнее моря. Гладкое одноцветное пространство, глазу не на чем остановиться, а между тем, сколько ни смотришь на него, оно никогда не надоедает, и всегда кажется, будто сейчас ты впервые его увидел. Может быть, это простор, открывающийся глазам, так действует на человека, — ничто ведь не может быть прекраснее неограниченного пространства, — или, может быть, вечный непокой, вечное колебание воды так притягивает к себе неспокойных людей.

Оно еле заметно колебалось передо мной — море. Миллионы солнц подрагивали на светлой его поверхности, а на чуть более светлой неподвижной поверхности неба вовсю сияло одно ярчайшее колоссальное солнце.

Я спокойно оглядывал горизонт, когда хлопнула дверь и из рубки вышел штурман. Он приложил к глазам тяжелый морской бинокль и долго смотрел в одну точку. Из своей каюты вышел капитан. Штурман передал ему бинокль.

— 90-й, — сказал ему штурман.

Капитан кивнул головой. Ещё раз он осмотрел горизонт и ушел в каюту. Я тоже видел 90-й. Мне он казался игрушечным корабликом на гладком, как на картинке, море. Я долго смотрел на него. Штурман ушел в рубку, сменился рулевой, капитан вышел ещ раз, оглядел горизонт и снова ушел к себе. А я всё смотрел на тральщик.

Видимо, мы шли с ним не совсем параллельным курсом. Постепенно он становился всё больше, мне даже казалось, что я могу различить маленькие фигурки людей, но это, конечно, было только воображение. Оторвав глаза от черного силуэта, я посмотрел вперед.

Там, куда устремлялся нос нашего тральщика, я увидел черную полоску на горизонте. Я щурился и всматривался в неё, а она росла в обе стороны. И она уже была очень длинной, когда вдруг с удивительной быстротой начала расширяться. Капитан вышел из каюты и долго смотрел в бинокль, а потом пошел в рубку. Я понял, что на нас идет шторм, хотя я никогда не думал, что шторм приходит так. Попрежнему в чистом и светлом небе горело над нами солнце, попрежнему тысячи солнц сияли в ровной, спокойной воде, а черная полоса занимала уже весь восточный край неба, весь восточный край моря. Казалось, — на небо и на океан кто-то со страшной быстротой натягивает черные тенты. Ураган приближался. Конница клубящихся туч мчалась на нас по небу, и черная тень неслась на нас по воде. Уже на горизонте пенились волны, как будто под тучами чудесным образом закипала вода. Очень странно всё это выглядело. И на воде и на небе резкой чертой было отделено черное от голубого, и эта черта наступала, передвигалась, мчалась на нас.

Я приглядывался к воде за чертою. Мелкая рябь покрывала её, от этого она казалась темной, а тень, падавшая от туч, ещё темнила её. Дальше уже маленькие волны неслись на нас. За ними шли большие волны. Вдали наступали валы с белыми гребнями. Я мог только угадывать их высоту: они были ещё далеко.

Черная конница туч налетела на солнце, и солнце скрылось, но надо мной попрежнему было ясное, голубое небо. В лицо мне пахнуло холодом. Черная черта мчалась на нас. Но вот облака закрыли небо над нами, и черная черта прошла по воде. Это было так ясно и отчетливо видно, что, казалось, я уловил момент, когда нос тральщика был уже на черной, а корма была ещё на спокойной, на штилевой воде. Но это была одна секунда. Потом с резким свистом на меня набросился ветер, сразу стало темно, и тучи мокрого снега запрыгали вокруг, забираясь за воротник, в рукава, больно кусая кожу. Я стоял ослепленный и оглушенный, кругом меня выло, свистело и грохотало, снежинки прыгали и кружились, но, повернувшись к корме, я ещё видел совсем недалеко, — быть может, в одном или двух километрах, — ясное небо, освещенную солнцем светло-голубую спокойную воду.

Наклонив голову, полузакрыв глаза, я двинулся навстречу ветру и с трудом, спотыкаясь, руками ища дорогу, добрался до трапа. Тут я остановился. Куда мне идти? Я вспомнил недружелюбное молчание в столовой, косые взгляды товарищей, и мне расхотелось спускаться вниз. Тогда, цепляясь за поручни, я добрался до радиорубки, нащупал ручку, с трудом открыл дверь, — ветром её здорово прижимало, — вошел, и ветер захлопнул за мною дверь с такой силой, что задребезжал умывальник, а маркони, сидевший за столом, испуганно обернулся.

— Началось, — сказал он. — Садись, Слюсарев. Теперь пойдет кадриль.

Я взгромоздился на койку. Удивительно приятно было после холода, ветра, снега очутиться в каюте, на мягкой койке и чувствовать под рукой тепло шерстяного одеяла. За стеной свистело и выло. Окно залепило снегом, в полутьме тускло светили лампы радиоприемника. Потом маркони зажег свет, и стало ещё уютнее. Мы разговорились. Оказалось, что маркони тоже ещё не видывал двенадцати баллов, хотя делал уже четвертый рейс. Он очень жалел, что ему нельзя пойти посмотреть кино.

— Народ, — говорил он, — собирается в бане помыться, а мне и этого нельзя. Такая специфика работы.