В туалете при кафе горячей воды не было, из рукомойника текла ледяная тонкая струйка. К счастью, мыло имелось, и Залепищев попеременно то отмывал окровавленные купюры, то плескал пригоршни холодной воды в отбитое лицо. К его великой радости, купюры отмылись начисто, и совершенно не пострадали. Он отряхнул их и, бережно проложив туалетной бумагой, спрятал в бумажник. Оставались ещё перемазанные штаны и куртка, и поруганная честь. «Отвергнут… Отвергнут… Отвергнут…» — болезненно пульсировала шишка на затылке, и Залепищев, приведя себя в мало–мальски приличный вид, горестно побрёл, куда глаза глядят. Мечтая о дуэли, он машинально спустился в метро, и шёл по перрону, мимо проносящихся с воем поездов. Потом куда–то бездумно ехал в оглушительно грохочущем вагоне, выходил, переходил… Ему мерещилось, что все встречные всё знают, всё понимают и издевательски ухмыляются.

На душе было свинцово–тоскливо: он потерял такое близкое счастье. И его жестоко унизили… «Подонок» — какое мерзкое, противное, всеразрушающее слово…

«А если это правда?! Если я и вправду подонок?!» — Залепищев остановился и стал в замешательстве ощупывать лицо, словно ослепший. Мимо с грохотом нёсся очередной серо–голубой поезд.

Как всякий глубоко порядочный человек, Залепищев трепетно относился к мнению окружающих. «Неужели я был неправ? Неужели моя философия блага богатства может быть где–то не совсем верна, и я чем–то действительно их обидел? Неужели я допустил ошибку, поверив?.. Нет, это чудовищно…» Он в ужасе, крепко стиснул голову. Откуда–то в мозгу всплыло: «…до того оброс шерстью, что верил всяким гадостям о любимой девушке»… Неужели он… Неужели она…

Перед ним словно открылась пропасть, в которую страшно было шагнуть — как под проносящийся поезд.

«Я — подонок?.. Нет. Нет! Этого не может быть! Я хочу добра людям, высокого уровня жизни; ведь богатство умножает блага общества! Я хочу посвятить свою жизнь процветанию общества, качать финансовую кровь по венам этой страны… Значит, я хороший! Хороший!»

И, повинуясь инстинкту самосохранения, он отпрыгнул от страшной пропасти…

И тогда из нагрудного кармана снова пришла, разлилась по телу уверенным теплом спасительная Сила. «Подонок — это просто ругательство, обзывалка», — сказала Сила под нарастающий рёв нового поезда. — «Это брань, а экономикс не признаёт бранных слов. Это абсолютно антинаучный термин — а раз так, то всего этого не существует в природе. А раз не существует — то это просто ложь, и ты можешь быть абсолютно спокоен! Твоя философия правильна: тебе нужно великое процветающее общество, а им нужны великие потрясения…»

Залепищев с надеждой и облегчением вздохнул.

Фу ты! Ну конечно! Как он сразу не сообразил? Мучил только себя бессмысленным самокопанием… Он поднял просветлевшие глаза, с удовлетворением щёлкнул влажными пальцами — перед лицом, словно собирался крикнуть «Эврика!» — и, преувеличенно–радостный, беззаботно пошёл прочь.

«А судьи, судьи–то кто?!» — саркастически вопрошал сам к себе воспрянувший Залепищев, в восторге на ходу всплескивая руками и хлопая по округлым бёдрам. — «Они же сами ни на грош в это не верили, они просто хотели сорвать на тебе злобу! Они — озлобленные, глубоко порочные люди — сестра–путана и братец, тоже будущий сутенёр. Вот они от злобы и наговорили тебе гадостей!»

Они…

Они…

Ох, ёлки–палки! Залепищев даже засмеялся от облечения — во весь голос, нарочито громко — словно заглушая что–то внутри себя, и кто–то из несущихся мимо пассажиров обернулся.

ОХ, ЁЛКИ–ПАЛКИ, ДА ОНИ ЖЕ ПРОСТО ЗАВИДОВАЛИ!!! Всё оказалось так просто и понятно! Да, он столкнулся с самой обыкновенной злобной завистью!

И Залепищев тут же в это поверил — и в душе его воцарилось спокойствие.

«Это классовая зависть», — с наслаждением от простоты решения размышлял он, широко шагая вверх по наклонному переходу между станциями. «Они завидуют богатым — и потому ненавидят нас. Вот и всё». Как всё оказалось просто…

Впереди вспыхнула драка, и прямо на Залепищева больно толкнули какого–то интеллигентного кавказского паренька. Тот испуганно пискнул «Извыните!», подхватил падающие очки в роговой оправе, и проворно скрылся за спиной Залепищева, оставив запах приличной туалетной воды — а толкнувшие его жлобы, противные, в одинаковых кепках, с тусклыми глупыми глазами и низкими выпуклыми лбами — очевидно скинхеды — оглушительно–злобно кричали сорванными голосами ему вслед что–то обидное — чтобы не смел тут торговать, убирался в свои горы, и тому подобное. А потом вдруг яростно взвыли и рванулись следом, расталкивая прохожих — видимо, храбрый кавказец показал им какой–то обидный жест. Залепищев поспешно отскочил в сторону, и они пролетели мимо, бешено и сосредоточенно молотя ножищами, как жуткие дикие звери.

«Тоже завидуют», — философски анализировал происходящее Залепищев, упиваясь могуществом своего интеллекта. — «Завидуют богатому приличному парню с Кавказа, который в их родном городе стал культурнее их — вот и ненавидят… Расовая ненависть и классовая ненависть — как всё просто…» Он с симпатией улыбнулся какому–то встречному кавказцу, опасливо остановившемуся при виде скинхедов.

Тут Залепищев впервые обратил внимание, что в груди его ощущается странный холод и пустота. Он привычным жестом дотронулся до кармана — и обомлел:

БУМАЖНИК ИСЧЕЗ!

Он рывком стащил куртку. Дрожащими руками ощупал карманы — пусто! И в брюки он тоже не провалился… И мобильника не было… Тогда Залепищев стремительно развернулся и, рыская над полом, как потерявшая след гончая, ринулся назад. Он уже понимал, что его элементарно одурачили. Но, быть может, он просто выронил бумажник и никто ещё не успел подобрать?!

Через полчаса Залепищев сидел в отделе милиции, до потолка провонявшем застоявшимся табачным дымом, и торопливо, без утайки, в точных деталях рассказывал свою историю.

Слёзы уже высохли, и вой давно затих в успокоившемся горле — осталась только тоска, достойная Иова. Ограбленный, избитый, поруганный, он ощущал себя ничтожнее валяющегося окурка — никчемный, никому не нужный, выброшенный в этом жестоком мире на обочину, неспособный даже позвонить отчиму. Его грела лишь вера — в железную мощь закона и государства, в торжество правосудия.

Залепищев рассказывал про подарок, про Иванову, про деньги, и про «ссору с неработающим младшим братом Ивановой» (он старался говорить казённым языком, как в криминальной хронике). Ему было очевидно, что только Иванова и её брат, зная, что он имеет при себе крупную сумму, могли наслать на него «заказную кражу».

— Раскрыть такое простое преступление, — пояснил он, — по горячим следам труда не составит…

Он ждал. Он — честный гражданин, он готов делать всё: сотрудничать, опознавать, участвовать в задержании…

— Слушай, Залепищев, — огромный прокуренный рыжеусый капитан, принимавший заявление, поморщился; его серые цепкие глаза тускло блестели, как лезвие давно находящегося в службе ножа. Капитан смотрел исподлобья, сердито жуя незажжённую сигарету, от которой едко шибало дешёвым табаком. — Если б я собственными ушами не слышал… в лицо сказал бы любому, что таких феерических идиотов не бывает! — он раздражённо захлопнул тяжёлой красной ладонью мятую картонную папку с заявлениями.

«И этот тоже завидует!» — в смятении понял Залепищев. — «За что же?! За что на меня такие страшные испытания?!!»

И тогда Залепищев сделал то, что единственно оставалось в его незавидном положении.

Он вдруг неудержимо стал завидовать — самому себе, каким он был два часа назад; тому не знающему преград, недостижимому счастливцу.

И сразу же следом, автоматически, возненавидел объект зависти. Как и положено по теории.

Не помогли ему ни деньги, которые отчим, напуганный душевным состоянием пасынка, в тот же вечер снова дал ему; равно как не помогли ни лечение, ни финансовая карьера, ни достигнутый успех. Зависть и ненависть к себе так и душили Залепищева всю оставшуюся жизнь, с виду вполне благополучную и преуспевающую.