Изменить стиль страницы

Мифологическое время перекликается с личным и потому, что раннее детство предстает конкретно — как цепочка впечатлений от внешнего мира и одновременно как метафора, когда детство становится частью мироздания и через него постигается общая модель вселенной, космоса, бытия человечества. Обычно своеобразным сигналом появления подобного времени становится введение сакральных отношений.

При этом события прошлого и настоящего воспринимаются мемуаристом как единое текстовое пространство, протяженное (и одновременно протягиваемое автором) из далекого прошлого в настоящее. Восприятие себя как универсального человека, свободно живущего в разных мирах (первобытного человека, библейском — Белый, Осоргин, средневекового человека — Ремизова), обуславливает возникновение циклической модели мира.

Правда, в отличие от однолинейного развития события, характерного для литературы античности и средневековья, писатель ХХ века не выстраивает в замкнутом пространстве мифологическую кодификацию исторический событий. Он постоянно выходит на различные новые уровни мировосприятия, постепенно наслаивая дополнительные мотивы. При этом миф становится одним из мотивов, участвующих в конструировании пространственно-временной модели, причем используются как классические мифы, так и авторские.

Миф также важен для углубления основного плана, усиления основного значения и расширения возможностей использования форм времени (как нами отмечается, на уровне взаимоперехода планов и их смещения). Мифологическое время можно, с определенной точки зрения, считать универсальным, поскольку оно пересекается с остальными временами, иногда даже вбирая их в себя.

Введение мифологического времени чаще всего происходит с помощью системы соответствующих образных рядов (Вечности, Космоса, Хаоса, Вечной Весны, Ангела смерти) или создаваемой автором условной ситуации. Общепринято в мифе выделять два временных пласта: время объяснения мира (или рассказывания его) и время происхождения мифа (непосредственное действие мифа). События настоящего и будущего, текущие исторические события, ключевые этапные моменты развития личности одновременно проецируются в сферу сакрального прошлого.

Подобным образом допускается и возможность прямого перемещения в сакральный мир и конструирование соответствующей системы отсчета сакрального времени. Вот, например, одно из характерных высказываний: "Чтобы правильно расставить во времени некоторые мои ранние воспоминания, мне приходится равняться по кометам и затмениям, как делает историк, датирующий обрывки саг". Набоков, с.23.

Появление мифологической ситуации оказывается возможной потому, что, лишенный стабилизирующих основ привычных ему пространственных и временных связей, десоциологизированный, одинокий и смятенный, современный человек ищет опору в минувших веках и начинает ассоциировать себя с опытом человека первобытного, античного или средневекового времени. Таким образом обозначена действительность в воспоминаниях Дон-Аминадо, фиксирующего наступивший в двадцатые годы хаос, рождение нового Космоса из хаоса бытия как событие исторической космогонии.

Более подробно об этом состоянии в своих статьях и воспоминаниях напишет, в частности, А.Белый, пытавшийся создать эпопею личного бытия в современном ему хаосе событий, поэтому он и соединяет индивидуальное, личное с общественным: "Пройдут за ступенью ступень: миг, комната, улица, пришествия времен года, Россия, история, мир". Белый, 2, с.503.

Любопытно, что мемуаристы фиксируют наступивший хаос, рождение нового Космоса из хаоса бытия как событие исторической космогонии введением сакрального, мифологического времени. Оно вводится, когда из реальной человеческой судьбы вырастают легенды, мифы. Вторая ситуация создания мифологического времени возникает, когда человек находится на границе небытия, выходит за пределы бытового повествования и отражает не конкретный быт, а бытие, как некое мифологическое состояние (например, "Человек, возникающий из небытия". Шаламов, 3, с.438). В этом случае иногда происходит расщепление сознания до погребального уровня, поскольку "жизнь только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями". Набоков, с.19.

Третья ситуация связана с усложнением циклической модели мифа и введением разнообразных мотивов, одним из которых становится авторский миф (или стилизация мифа).

В подобной ситуации усиливается роль подтекста, поскольку он обозначает переход в мифологическое время, которое, как отмечалось, начинается как бы с исчезновения времени вообще и погружения в подсознание.

В настоящее время понятие подтекст не приобрело терминологической однозначности, часто его употребляют как синоним понятия "глубина текста". В данном случае он выполняет характерологическую функцию, помогая расширить основное сюжетное время введением дополнительных сюжетных линий. Они же в свою очередь помогают «проявить» и усилить сквозные мотивы текста, проходящие на уровне сюжетной доминанты или основного лейтмотива, а также обосновать необходимость введения дополнительных образов символического характера, которые могут образовать свои мотивные ходы.

Подобное расширение повествования постоянно происходит в воспоминаниях писателей русского зарубежья, где часты переходы от описания конкретного бытового уклада к рассуждениям более обобщенного характера и введение темы Родины, России, Отчизны. Так, изображая литературный круг своего времени, Берберова замечает: "Прошлое и настоящее переплетаются, расплавляются друг в друге, переливаются одно в другое". Берберова, с.186.

Подтекст всегда предполагает соединение двух планов, один из которых внешний, наполнен конкретным содержанием, а второй, внутренний, более глубинный, полностью или частично не совпадает с первым. Иногда он дается иносказательно и реализуется через мифологическую модель, когда совмещение или взаимопереход времени повествователя и времени героя позволяет ввести разнообразные новые ситуации, иные контексты, другие пространства, что приводит к эффектам конденсации или, напротив, «растяжения» времени, его смещению и трансформации.

За счет подтекста обычно и происходит создание пространственно-временной системы, необходимой для отражения психологии персонажа, и постепенного введения его в конкретно-бытовое или историческое пространство. Так углубление полудетского восприятия героя происходит за счет незаметного слияния с авторской точкой зрения, показателем которой становится семантический ряд с доминантой «время».

С другой стороны, именно подтекст помогает глубже раскрыть внутренний план мемуарного повествования. Благодаря подтексту глубже проявляются и внутренние связи произведения, усиливается его смысловая емкость.

Включая подтекст в художественное пространство конструируемого автором мира, авторы пособия Н.Лейдерман и Н.Барковская отмечают, что вслед за подтекстом обычно появляется и сверхтекст, "неявный диалог автора с читателем, но он состоит из таких образных «сигналов» (эпиграфов, явных и скрытых книг, реминисценций, названий и т. п.), которые вызывают у читателя разнообразные историко — культурные ассоциации, подключая их к непосредственно изображенной в произведении художественной реальности. Тем самым сверхтекст раскрывает горизонты художественного мира, также способствуя обогащению его смысловой емкости. _

Автором работы различаются два вида подтекста: речевой (обусловленный отражением сознания героя, воспроизведением его психологии) и композиционный (связанный с функционированием подтекста как компонента целостной структуры повествования).

Речевой подтекст возникает постоянно, поскольку в мемуарном повествовании постоянно сосуществуют два голоса — автора и его героя. И здесь важно отметить не только их соотнесенность, но и возможность вычленения как самостоятельных частей. Ведь в ряде случаев во внутренний монолог автора включен план героя, который отличается прежде всего речевыми особенностями. В воспоминаниях Л.Зорина, например:

"Конечно юный провинциал не делал еще глобальных выводов. В том историческом документе [речь идет о постановлении 1948 года по поводу А.Ахматовой и М.Зощенко — Т.К.] меня волновала прежде всего судьба уважаемых мною писателей, вдруг превратившихся в двух изгоев. Я был потрясен. Удар по Ахматовой меня возмутил своим редкостным хамством. То, что немолодую женщину печатно обозвали блудницей, было немыслимым, неприличным. Обида же за поэта, за классика, была, признаюсь, недостаточно острой. Не в оправдание, а в объяснение: Ахматову я тогда знал мало и плохо — одну только книжку ранних стихов". Зорин, с.17.