А что касается остального, то должна заметить: на мой взгляд, очень печально, что мы потеряли с тобой контакт, я-то надеялась, Бильярдный клуб «Будущее» продержится всю нашу жизнь. Единственный, с кем мы встречались в последнее время, не считая МэриМари, это Магнус, посетивший нас в прошлом году, чтобы — как он сам выразился — во имя солидарности живописать трясину сексуального рабства. Наверное, будет какая-нибудь выставка про проституток. Или фильм. Перу это все крайне не нравится. Подобной солидарности, сама понимаешь, ему и так хватает. Кроме того, это может осложнить его взаимодействие с григирийским правительством. В общем, господина Халлина нам тут как раз даже многовато — чего не скажешь про вас, остальных. Я понимаю, конечно, МэриМари и Торстену не понравилось то, что Пер сказал тогда на Мидсоммар, но ты-то почему так отреагировала? Согласись, ведь эта их выходка была где-то даже жестокостью по отношению к Сверкеру.
Но оставим bygones be bygones,[19] а сами попытаемся остаться друзьями. И я, и Пер скучаем по всем вам. Особенно я.
Твоя подруга (надеюсь)
Анна
PS. Слышала, что ты разошлась со своим актером. Жаль. Я правда желала тебе найти наконец спутника жизни.
Электронное письмо
От Сисселы Оскарссон
Анне Гренберг
13 октября 2004
Дорогая Анна,
Спасибо за письмо. Особенно за PS. Радует, что ты осталась такой же участливой и заботливой. Я поговорила с одним из помощников Сверкера. Он в курсе — там успел уже побывать кто-то из мидовских.
Кроме того, обещаю тебе встретить МэриМари в Арланде в пятницу — при условии, что буду знать номер ее рейса и время прибытия. К неврологу я ее уже записала.
Сиссела
в молчаниях
Как чудесно, когда не можешь говорить. Тебя оставляют в покое. Позволяют побыть в одиночестве.
От номера в гостинице пришлось отказаться, и теперь я отдыхаю в доме у Анны с Пером. Гостевая комната — мечта Государственного управления имуществом. На полу — палас приглушенных пастельных тонов. Возле стены — письменный стол золотисто-желтой березы. Белый тюль на окне. За окном встал на страже могучий дуб, он прогонит прочь, отобьет ветвями любого чужака — например Хокана Бергмана, — пусть только посмеет приблизиться к резиденции посла.
В доме тихо, но, знаю, я не одна. Задремав на минутку, я проснулась от Анниных шагов по лестнице. Наверное, она спускалась вниз, в свою желтую гостиную, решать, что со мной делать. Я не могу уехать обратно в Стокгольм раньше, чем завтра или послезавтра. Врач, обследовавший меня, объяснил, как важно дать мне отдохнуть. Откуда он это знает? Я ведь не могла ему ничего рассказать о своем состоянии, единственное, что я сумела ему сообщить — это название птицы отряда буревестников, чем его не сильно обрадовала. Но глаз у него оказался наметанный, наверное, доктор понял, что пациентка испытывает острую потребность убежать от собственной жизни. Если только не сумел прочесть все тайны моего мозга по дрожащей партитуре, оставленной электроэнцефалографом.
Это та же самая больница, где когда-то лежал Сверкер. По крайней мере, мне так кажется, хотя все там выглядит совсем иначе. Теперь там люстры, а не голые лампочки на шнурах, и стены покрашены, хотя все трещинки и неровности по-прежнему видны. Меня поразили кричащие цвета: кроваво-красная крыша и желтые стены, коридоры — ярко-голубые, а смотровая — ядовито-зеленая. Сам кабинет врача — голубой куб. Аквариум, подумала я, усевшись на стул для пациентов и моргая от света настольной лампы. Перехватив мой взгляд, врач ее выключил.
Должно быть, он — один из тех, кто спасал жизнь Сверкеру семь лет назад. Не то чтобы я узнала его, врачи, стоявшие в слепяще-белом помещении вокруг носилок Сверкера, прятали лица за стерильными масками и не разговаривали со мной. И самой мне не было до них дела, все переговоры со мной вел датский врач из SOS International. А мой взгляд и все внимание было устремлено на Сверкера, на лицо, ставшее лицом чужого человека, и на его руки, которые, несмотря на все иголки и шприцы, оставались такими же родными. Бездумно я схватила его правую ладонь и провела по своему рту, курчавые короткие волоски на тыльной стороне ладони чуть щекотали мои губы, и, высунув язык, я облизнула его указательный палец. Он показался соленым и чуть кисловатым. Я закрыла глаза и увидела птицу, белые крылья, парящие над серой водой. Альбатрос, впервые подумала я, еще не понимая что к чему. Альбатрос, альбатрос, альбатрос!
Думать в этот раз получается лучше. В голове слова есть, они просто не могут выйти наружу. В прошлый раз там мельтешили только картинки и воспоминания, но едва я пыталась спрясть из всего этого мысль, как налетала белая птица и обрывала нить. Возможно, все это было от потрясения и оттого, что я потеряла сон. Теперь никакого потрясения нет, наоборот, я давно не ощущала такого спокойствия и умиротворения. Тело — теплое и мягкое под розовым одеялом, я то и дело задремываю. Может, от уколов, что мне сделали в больнице. Какое-то успокоительное, сказал Пер, когда медсестра поднесла шприц к моей руке. Я уже открыла было рот — ответить, что не нуждаюсь в успокоительном, что я вообще-то совершенно спокойна, — но тут же закрыла, поняв, что именно я сейчас произнесу. Просто зажмурила глаза и улыбнулась, когда игла вошла в тело. Видимо, подумала я, в будущем я смогу говорить с одними орнитологами. Видимо, мне больше никогда не придется разговаривать с людьми вроде Анны и Пера, Каролине и Хокана Бергмана или даже с премьер-министром. Приятная мысль. Успокаивающая. Тому, кто не может говорить, нечего бояться.
Я боялась всегда. Быть некрасивой или чересчур красивой. Боялась слишком сблизиться с другим человеком и так же точно боялась быть брошенной. Боялась, что меня высмеют. Боялась, что уличат в ошибке или что осудят за гордость, если окажусь права. Такая жизнь изматывает. Под конец сил больше не остается, все их источники пересыхают, и хочется просто вылезти из нее прочь. Превратиться в кого-нибудь другого.
Наверное, с этого все и началось, наверное, именно для того, чтобы убежать от собственного страха, я и выдумала Мари. Если только это не Мари меня выдумала. Я не знаю ни как это произошло, ни когда, знаю только, что она тенью сопровождала все мое детство. Поэтому меня ничего не стоило уложить спать даже в двенадцать лет: я по доброй воле отправлялась вверх по лестнице к себе в комнату, едва часовая стрелка приближалась к восьми, мечтая поскорее закрыть глаза и посмотреть, что там творится в мире Мари. Внешне она от меня мало отличалась, мы делили с ней не только тело, но и родителей, и школьных друзей, и класс, и учителей, однако она была совершенно другая. Но лишь в шестнадцать лет, когда я и Мари разделились окончательно — либо сплавились воедино, — я поняла, как глубоко в нас лежит это различие.
Как-то раз, когда я была совсем маленькая, лет в пять или шесть, я рассказала про Мари папе. Была, по-видимому, ранняя весна, снег сошел и светило солнце, но деревья стояли голые и на тротуарах громоздились кучки гравия — зимой им посыпали лед. Папа шел на Родхусгатан покупать радио какой-то новой, особенной марки, которое можно носить с собой в лес и на пляж. Помню собственное недоумение, ведь родители в те годы ни в лес, ни на пляж не ходили. Мама лишь изредка покидала дом для пополнения и без того немаленьких запасов провизии, а папа работал семь дней в неделю. Не знаю, как получилось, что именно тогда он оказался свободен. Наверное, в тот день маму увезла «скорая», и приступ случился так неожиданно, что папа просто не успел уведомить отдел опеки несовершеннолетних, что меня опять надо отправлять в приют. Если только это не был один из тех редкостно счастливых дней нашей жизни, когда у мамы хватило сил самой вымыть посуду и полить цветы и когда папа на несколько часов перепоручил химчистку фру Лундберг. Наверняка такие дни случались. Мне так кажется. Я даже почти уверена.
19
Здесь: прошлое в прошлом (англ.).