— Что вы сделали? — спрашивает она. — Что вы с ним сделали?
Ничего. Таков ответ. Она ничего не сделала.
Он кричал. Он вопил. Он рычал. Но Мэри ничего не сделала.
Если бы она только могла это сказать, если бы могла подняться и сказать, что это не впервые, что Сверкер рычал и прежде, что это началось, когда к ней вернулась речь после той первой афазии, и случалось потом не один раз, но теперь происходит нечто новое. Раньше он рычал, когда она пыталась заговорить о том, о чем ему не хотелось, и она научилась избегать некоторых слов и тем, но на сей раз все не так. Она ведь ничего не говорила, она даже не попала в поле его зрения. Просто лежала на красном диване и дышала с ним одним воздухом. И все-таки он закричал. Мэри тут ни при чем. Ей бы объявить о своей невиновности, а она вместо этого сидит, съежившись и приподняв руку, словно заслоняясь. Что она думает? Что Аннабель ударит ее? А если и так — сообразила бы она дать сдачи?
Нет. Она бы сгорбилась еще больше, принимая на себя град ударов.
Я устала от вины. От смутной вины Мэри, от моей собственной, вполне явной, от вины всех остальных. Будь я министром, я бы распорядилась ежегодно проводить день всеобщей амнезии. Забвения. Может, есть смысл добавить чего-нибудь в водопроводную воду, совсем немножко такого вещества, чтобы на один день в году освободить всю нацию от воспоминаний, отягченных виной. Наверное, это убьет парочку нервных клеток — но оно того стоит. Утром этого дня матери выпорхнут из спальни с песенкой на губах, отцы улыбаясь отправятся на кухню варить кофе, суровая старшеклассница простит себе, что в душе смеялась над родителями, а прыщавый сын будет валяться в постели и не стыдясь наслаждаться, вспоминая увиденный сон.
Но, конечно, найдутся и такие, что не станут в этот самый день пить воду из-под крана. Вендела, например, моя самая первая сокамерница в Хинсеберге. Она редко заговаривала о своем приговоре, но мы знали, что она — первая за много лет женщина, приговоренная к пожизненному сроку. Двойное убийство с ограблением. С кучей отягчающих и очень кровавое. У нее были черные волосы со светлыми корнями, серебристо-бледная кожа и глаза без зрачков. По крайней мере так казалось — ее взгляду недоставало глубины. На губах почти всегда играла легкая улыбка, но, когда Вендела шествовала по коридору с книгами под мышкой, по всему отделению распространялась неясная тревога. Лена нервно смеялась, Росита норовила улизнуть к себе в камеру и закрыть дверь, а Гит, увеличив громкость на пару децибел, заговаривала нарочито-бодрым тоном. Ну как, зубрим? Уже выучилась на адвоката, а? Вендела останавливалась как вкопанная на несколько секунд, нужных, чтобы взвесить вопрос на предмет его возможной оскорбительности, после чего милостиво снисходила до ответа.
— Сто двадцать баллов по юриспруденции, — говорила она своим тихим голоском. — Но для адвокатства этого мало. Нужна практика в суде. И еще всякое.
Гит скрещивала руки на могучей груди.
— Да уж у тебя-то практики выше крыши.
Вендела еще понижала голос, но бесполезно — в коридоре стояла такая тишина, что ни единый слог не пропадал.
— Это ты в каком смысле?
Гит закусывала нижнюю губу.
— Ой, ну пошутила я…
— Нет, — говорила Вендела. — Продолжай. Так о чем это ты?
— Да ну я просто, в смысле — у всех у нас тут практика будь здоров… Ну и все, и вообще, а я чего…
Вендела медленно качала головой. Гит, никогда в жизни не отступавшая, делала шаг назад. А потом несколько часов молчала.
Я вздрагиваю. Вендела тоже из Смоланда. Из Ветланды. Надеюсь, она переехала в Стокгольм, — говорила ведь, что собирается. Мысль о ее присутствии всего в нескольких милях от Хестерума может сильно испортить мне сон.
Раздается голос Торстена. Делаю радио погромче.
«И пришло одиночество. Я распахнул ему дверь».
Он начинает читать отрывок из своей новой книги.
В первые годы я о Торстене не думала. У меня ведь был Сверкер, его тело, его смех, его голос. Я не нуждалась ни в утешении, ни в компенсации, ни в поддержке.
И все-таки жизнь у меня сразу стала двойной. На работе я оставалась той же, что прежде, — оперативной, острой на язык, упорной. Дома была благодарной, покорной, тихой. Я ныряла в объятия Сверкера, едва он успевал их раскрыть, прижималась щекой к его груди, слушала биение его сердца и старательно не замечала, как порой напрягаются его мышцы — словно он хочет вырваться. Всегда равнодушная к еде, теперь я все чаще торчала на кухне, следя за сковородками и кастрюльками. На столе лежала развернутая свежая газета с очередными обведенными объявлениями о подходящем жилье. Что он желает? Виллу в Тэбю или Бромме? Или ту домину на Сёдере с бессрочным контрактом? Ему выбирать. Лишь бы там места хватило всем нашим будущим детям.
Первый выкидыш случился у меня через полгода после свадьбы. Второй — год спустя. Третий — еще через полгода.
Все на ранних сроках — но всякий раз я теряла ребенка, чье имя и лицо уже хорошо знала. Антон улыбался младенческой блуждающей улыбкой. У Сесилии была ямочка на щеке. Крепыш Аксель упирался мне пятками в колени уже в два месяца.
А в четвертый раз я ощутила, как зарождается новая жизнь. Мы только что переехали в дом в Бромме и молча лежали рядом в нашей полупустой еще спальне. Дыхание Сверкера становилось все более ровным, он уже засыпал после оргазма — а я лежала с открытыми глазами, глядя в темноту. Что-то происходило в моем теле. Я чувствовала это так же явственно, как несколько дней назад почувствовала, как яйцеклетка покинула правый яичник и начала свое путешествие. Ее выход ощущался чуть болезненно, но в том, что происходило теперь, не было боли — только огромная тишина, разливающаяся из матки по всему телу. Вот оно! Сперматозоид достиг ожидающей яйцеклетки, потыкался головкой в пористую поверхность и стал ввинчиваться внутрь. Я лежала на спине, расставив ноги, прижав ладони к простыне и не смея дохнуть. Если я пролежу неподвижно всю ночь, то новая жизнь успеет зарыться в слизистую и там спрятаться. Клетки срастутся с другими клетками тайными корнями, и ребенок, мое дитя, еще не имеющее ни имени, ни лица, сумеет выжить. И все мы выживем. Сверкер, и я, и ребенок, и наш брак.
В тот раз выкидыш случился только на четвертом месяце.
Я как раз строчила редакционную статью. Подобные задания все еще повергали меня в дрожь и смятение. Каждое слово и фразу требовалось взвесить и перепроверить с учетом всех мыслимых возражений. Я по-прежнему всякий раз изумлялась, видя собственные тексты в отпечатанном номере. Откуда у авторши такая уверенность? Что это за журналистка, не ведающая ни малейших сомнений — в отличие от меня, вечно во всем сомневающейся? И почему мне за нее так стыдно?
На этот раз темой была великая девальвация. Я была «за», поскольку газета поддерживала правительство. Аргументы уже выстроились у меня в голоёс Я выкладывала их один за другим на бумагу, стараясь не замечать, как внизу живота нарастает тяжесть, как нечто внутри меня медленно начинает движение вниз, к земле. Что это значит?
Я знала. Но не желала знать.
Я не встала из-за стола, пока не дописала статью. Потом вытащила последний лист из машинки, торопливо перечитала, вычеркнула пару слов и положила листок к остальным. А затем поднялась, поспешно затерла рукой пятнышко на стуле, потом провела рукой сзади, удостоверяясь, что обозримая часть джинсов сухая, что это красное не успело расползтись по голубому. Вроде ничего. Я протянула текст редактору, перекинулась с ним парой слов и, продолжая улыбаться, поплелась в женский туалет в конце коридора.
Никогда я так не кровила. Сидя на унитазе и обхватив себя руками, я слышала, как капает кровь. Это был глумливый звук, бодренький и обнадеживающий, словно весенняя капель. Кап, кап, кап. Перемычка белых трусов сделалась темно-алой, я уставилась на них, а потом приподнялась и потянула к себе бумажное полотенце. Что мне делать? Сверкер теперь у будущего клиента в Вестеросе. Это важная встреча, он сам сказал за завтраком, встреча, которая может оказаться решающей для его только что основанного рекламного агентства. Вернется, наверное, поздно. Даже почти наверняка вернется поздно. Представительский ужин и все такое. Возможно, придется даже заночевать в какой-нибудь вестеросской гостинице.