В дверь позвонили. Пер поднялся и пошел открывать. Когда вернулся, лицо у него было серьезное.
— МэриМари, — сказал он. — Там пастор хочет с тобой поговорить. И полицейский.
Найти меня никогда не составляло труда. Я приходила в редакцию за полчаса до начала рабочего дня, чтобы получить самые интересные материалы, и не уходила, не оставив координат — где меня можно застать вечером или на выходные. Я и так уже была на хорошем счету, но этого казалось мало. Хотелось стать лучшей. Это превратилось в самоцель, я должна сделаться лучше всех, чтобы не чувствовать, что я — хуже всех. Вот почему им удалось меня найти.
Моя правая рука комкала салфетку, а левая разглаживала, потом я несколько мгновений просидела неподвижно, пока правая рука не выпустила наконец эту белую тряпку. Я ничего не думала, не чувствовала, не боялась. Я была только телом, медленно встающим из-за стола.
— Насчет твоих родителей, — уточнил Пер.
Мама погибла мгновенно, сказал пастор. Папа лежит без сознания в Экшё. А то, что осталось от машины, — по-прежнему в кювете у шоссе между Экшё и Несшё, добавил он. И лампа по-прежнему горит дома на кухне. Я это увидела, когда восемь часов спустя вошла туда вместе со Сверкером.
Он должен был довезти меня до Экшё. Ни о чем другом и речи не шло. Ведь его машина стояла у самого Анниного дома, заправленная и чистенькая, а вина он успел выпить лишь пару глотков. Нет, Сисселе незачем с нами ехать, с какой стати? И Торстену. Сверкер небрежно улыбнулся своей блондинке и так же небрежно чмокнул ее в щеку. Она ведь понимает? И мы выехали.
Первый час мы оба молчали. Сверкер чуть сгорбившись сидел за рулем и прищурясь глядел на дорогу. Может, близорукость, а может, глаза не привыкли к этому новомодному освещению на трассе. В Сёдертелье пошел снег, а через несколько километров желтые лампы наконец кончились. Мы скользили во тьме, как в туннеле, и только огни фар преображали тихий снегопад в подобие белого калейдоскопа.
— Как ты?
Голос звучал хрипловато. Я не знала, что ответить. В самом деле — как? Никак. Еще пустее, чем обычно. А в остальном, спасибо, хорошо, — если не считать того, что одна половина моего «я», наморщив лоб, разглядывала другую половину, немного шокированная ее любопытством — единственным чувством, шевелящимся в этой пустоте. Да, именно. Мне было любопытно — что произошло и что произойдет потом. Может, это просто первая стадия шока. Когда невозможно даже поверить, что мамы больше нет на свете и что папа закрыл глаза и еще глубже ускользнул в молчание. Они же были — всегда. И должны быть всегда.
— Тебе нехорошо?
Я смотрела на него, моргая.
— Все нормально.
— Поесть не хочешь?
Я мотнула головой:
— Нет. А ты?
— Немножко проголодался.
— Давай остановимся у какой-нибудь кафешки.
— А успеем?
— Четверть часа роли не играет.
Лишь увидев его издали, я впервые осознала, что это в самом деле Сверкер и что я еду вместе с ним. Он стоял со своим подносом у стойки и изучал меню, растягивая узел галстука и одновременно пытаясь застегнуть ворот рубашки. Пиджак на спине немного помялся, буйная прядь волос упала на лоб, вот он отводит ее рукой и тянется за салфеткой. Все в нем привычно и давно знакомо, и все равно он по-прежнему — незнакомец.
Последние годы я не позволяла себе думать о нем. Он мог валандаться с любыми девчонками, мне-то что, я ни при каких обстоятельствах не намерена была превращаться в тоскующую дуру Мы с Сисселой обе считали, что разумнее всего сохранить Бильярдный клуб «Будущее» как исключительно дружескую компанию. И сгоряча я чересчур резко отбрила Торстена. На очередной Мидсоммар он явился вместе с Анникой, и с тех пор мы обменивались лишь вежливыми фразами. На Праздник раков в то же лето я назло ему притащила Мирослава, высоченного студента-медика из Белграда. Через несколько дней он со мной порвал. Я слишком много работаю, а друзья у меня самые противные из всех шведов. Дальше все пойдет в точности по этой канве. Все мои парни рвали со мной или перед очередным сборищем Бильярдного клуба «Будущее», или сразу после. Почему так получалось — не знаю. Сама я ни с кем порвать была не способна, как и не способна была пожертвовать Бильярдным клубом «Будущее».
Сверкер пробирался ко мне с подносом, аккуратно обходя столики. Когда он приблизился, я опустила глаза и смотрела на подол своего платья из тонкого шерстяного крепа. И вдруг спохватилась: мы выехали без вещей, я заявлюсь в больницу в Экшё в вечернем темно-лиловом платье. Ночью-то сойдет, а как это будет выглядеть утром?
Сверкер поставил поднос на стол и улыбнулся.
Следую за незнакомой парой до самого конца Дроттнинггатан, но, когда они сворачивают у сквера Тегнерлюнден, я останавливаюсь и смотрю им вслед. Они по-прежнему идут в ногу, но теперь медленней и чуть наклоняясь вперед, поднимаются в гору. Вдруг мне становится зябко, и я, поеживаясь, перехожу на другую сторону улицы и торопливо иду обратно. Стук моих каблуков эхом отлетает от стен.
Мужчина в белой рубашке сидит в баре. Я замечаю его, едва войдя в «Шератон». Машинально снимаю куртку и, войдя, усаживаюсь на мягкий диван перед большим камином.
Мужчина в белой рубашке поворачивается на стуле. Улыбается. Я улыбаюсь в ответ, глядя ему в глаза. Я не боюсь.
Кто-то зажег свечу у гроба, обрядил маму в белое и сложил руки вместе.
Но мира в комнате не было. Может, из-за маминого лица: нижняя челюсть неестественно выдавалась вперед, и казалось, что маму вот-вот охватит приступ ярости. Клупая теффчонка! Я попятилась, ища руку Сверкера. Он взял меня за руку. Мы постояли неподвижно, прежде чем я снова смогла приблизиться к гробу. Расстегнув мамину манжету, я приподняла белый рукав и провела указательным пальцем по четырем цифрам. И вдруг спохватилась: я совсем ничего про нее не знаю, — кем работали ее мать и отец, были ли у нее сестры или братья и что в таком случае с ними случилось. Я не смела спросить и теперь никогда не узнаю; ее мир разрушен, истреблен, уничтожен.
Сверкер ничего не сказал. Но его дыхание согревало мне затылок.
Мужчина в белой рубашке касается моего запястья. Я согласна, только закрываю глаза, пока мы идем через фойе. Позади моих век пустота, я не помню ни Мэри, ни маминого мертвого тела. И не чувствую ничего, кроме тепла руки другого человека. Он прижимается ко мне. Он хочет меня. И я не боюсь. Почти совсем не боюсь.
Когда мы заходим в лифт, он целует меня. У его языка вкус пива.
Он засыпает почти сразу после оргазма. Ну и пусть. Так прекрасно — лежать, ощущая животом тяжесть его руки, слушать его похрапывание и размышлять о том, что только что произошло. Меньше чем двадцать четыре часа тому назад я еще сидела в камере Хинсеберга, а теперь впервые в жизни легла в постель с совершенно незнакомым мужчиной, с человеком, о котором я ничего не знаю: ни имени, ни возраста, ни национальности.
Больше шести лет никто ко мне не прикасался. Тело обрело жизнь. Сердце бьется, щеки горят, и между ног осталось чуть щекочущее ощущение. Мысль вспыхивает во тьме: не этого ли вечно искал Сверкер? Может, ему просто хотелось почувствовать себя живым?
Мэри вставляет ключ в замок и открывает дверь дома. Своего дома. Моего.
В первые годы заключения больше всего я скучала по своему дому в Бромме. Как только в камере гасили свет, я уносилась мыслями туда. Я вешала пальто на вешалку в передней, входила в гостиную и осматривалась. Все так, как и должно быть. Огонь в камине. Раскрытая книга на журнальном столике. Здоровенный гибискус в напольной кадке. На кухне стол накрыт к ужину — белая посуда, цветные салфетки, в духовке запекается рыба — соус тихонько булькает, а корочка постепенно становится золотистой. Открываю дверь прачечной: и тут все в порядке. Стиральная машина и сушилка зияют открытыми дверцами, выстиранные мужские трусы сложены стопкой в проволочном лотке Сверкера, белые хлопчатые трусики — в моем. Над раковиной висит несколько свежевыглаженных рубашек и блузок, все с аккуратно застегнутым воротничком. Поддев все плечики на указательный палец левой руки, отношу рубашки и блузки в спальню и вешаю половину в шкаф Сверкера, половину — в свой, потом подхожу к окну и смотрю в сад.