Изменить стиль страницы

возможный разговор [1]

— И вот еще, — говорит журналист. Он снял свои наушники и положил на стол студии. Интервью окончено, и Торстен уже было встал. А теперь снова опускается в кресло. Журналист поднимает брови.

— Скажите, пожалуйста, вы видели вчерашние вечерние газеты?

Торстен качает головой:

— Я не читаю вечерних газет.

— Ну да, — говорит репортер. — Понимаю. Но я подумал про ту прошлогоднюю дискуссию с Халлином.

— Да. Только она была в «Дагенс нюхетер». И та дискуссия уже закрыта.

Журналист кивает:

— Ну да, но такое дело… Сегодня обе вечорки написали.

— Надо полагать. Реклама! Фильм покажут завтра вечером на третьем канале.

— Н-да, это еще вопрос… Могут и снять с показа. Девушка вообще-то покончила с собой.

Торстен кладет ладонь на подбородок, проводит ею по трехдневной щетине. Старинный жест, память о тех днях, когда он еще носил бороду. Спохватившись, убирает руку.

— Эта девочка? — переспрашивает он.

— Да, — подтверждает журналист. — Та, что пыталась его ножом зарезать. Та самая сучка. Простите за грубое слово.

— А что произошло?

— Сидела в Хинсе. А вчера утром нашли ее в камере. Вены себе вскрыла.

В памяти Торстена всплывает лицо Магнуса, позади маячит Сверкер. Брутальные ребята. Братцы-мачо. Он отгоняет наваждение.

— Что за фигня, — говорит он.

— Да уж, — соглашается журналист. И не сводит с Торстена глаз. — Возможно, это как-то связано с показом фильма по телевизору, — изрекает он.

Торстен поднимает брови.

— Н-да, не слишком ли смелое предположение?

— А вы-то видели?

— Да, на вернисаже. Я там был как раз, когда это случилось.

Журналист отводит взгляд.

— Ну, мы подумали… Кстати говоря, это же вы написали в «Дагенс».

— Что вы подумали?

— Что вы бы могли сделать для нас аналитический сюжет…

— О ее самоубийстве? Никогда в жизни.

— Нет. Не про то. Лучше насчет того, что вы писали про искусство сенсационности. И про его границы.

— Я писал о границах?

— Ну да, писали. Что граница проходит там, где начинается жизнь другого человека…

Торстен морщится от формулировочки. Неужели он тогда настолько озверел, что скатился до пошлости?

— А Халлин утверждал, что задача художника — преодолевать любые границы. Ведь так?

Торстен пожимает плечами. Пусть этот тип не думает, будто он, Торстен, помнит каждое слово.

— А вы сказали, это означает, что во имя искусства можно истязать младенцев. И что если Халлин с подобным не согласен, то значит, он признает наличие границ и вопрос сводится лишь к тому, где эти границы проходят.

Он притворяется, думает Торстен. Пытается мне польстить, опуская оскорбления, которыми мы поливали друг друга. Гипертрофированный нарциссизм! Самодовольное ханжество! Халлин, этот шут гороховый! Матссон, наш великий презиратель! Постановочный словесный мордобой, как выразилась бы Сиссела.

Торстен берется за подлокотники и снова предпринимает попытку подняться. Дискуссия не удалась, и продолжать ее он не намерен. Он был недостаточно убедителен. Самым отталкивающим оказалась даже не двойная мораль, заложенная во всем проекте, и даже не глаза девушки, глядящие в объектив, — тот же самый взгляд, независимо от того, что суют ей между ног — член или огурец, кулак или бутылку. За что хотелось дать Магнусу в морду, так это за полное отсутствие жалости, когда камера гоняется за девушкой по черной комнате, зумит и зумит лицо в тот миг, когда разрываются мышцы. Видеоряд одного и того же мгновения, которое повторяется и повторяется и на фотографиях, и на телеэкранах в галерее. Но омерзительнее всего было полное отсутствие эмоционального контакта между автором и персонажем, это подтверждает и короткометражная лента, ее крутили в специальном закутке — коротенький фильм о самих съемках, где Магнус сидел перед камерой вместе с девушкой и ее сутенером и изображал обсуждение проекта. Девушка молчала, видимо, не понимала по-английски. Тем больше говорил Магнус. Но его взгляд всякий раз уходил куда-то в сторону, стоило ему повернуться к девушке. Вместо нее Магнус смотрел на сутенера, кротко кивал, когда тот принимался перед ним распинаться. К сожалению, они так бедны! К большому сожалению, ее тело — их единственный капитал. К огромному сожалению, нет другого выхода, кроме как торговать ею.

Как бы Магнус ни кивал, он, конечно, ни черта не понял. Потому-то и пригласил их обоих на вернисаж и купил им билеты до Стокгольма. Торстен видел, как маленькая худенькая девочка стояла потрясенная, онемевшая перед фотографиями, словно лишь теперь поняла, для чего ее использовали. А еще он увидел выражение ее лица, когда подошел Магнус. Днем позже порезанный ножом Магнус начал свое первое триумфальное шествие по страницам газет. Далеко не последнее.

И вот девушка обратила лезвие на самое себя… И пойдут теперь сочиняться броские заголовки. Будут писаться статьи. Устраиваться дискуссии. А вы не хотите принять участие?

— Не хотите? — спрашивает журналист.

— Нет, — отвечает Торстен.

— Вы бы все-таки глянули в «Афтонбладет», — уговаривает журналист. — Может, и передумали бы.

автопилот

Мне не нужна такая жизнь, думает Мэри.

На лбу открываются поры, оттуда выступают крохотные капельки пота.

Не нужна!

Но слишком поздно. А что тебе тогда нужно?

Отдайте мне мою непрожитую жизнь.

Не выйдет. Увы. Она уже занята.

— Вам нехорошо?

Мэри приоткрывает глаза. Каролине тянется к ней через разделяющее их сиденье. Она тоже бледная.

— Мэри? С вами все в порядке?

Мэри кивает. С ней все в порядке. Просто она не может говорить. Просто всю ее жизнь газеты сегодня раздирают на клочки. Просто премьер решил ею пожертвовать. В остальном все в полнейшем порядке.

Но паника отступает почти тут же. Включился автопилот. Он всегда выручал ее в трудную минуту. Выручит и сейчас.

Именно автопилот мгновение спустя заставляет ее открыть сумочку и нашарить там ручку и блокнот. Каролине издает невнятный стон. Но смысл понятен: Мэри может писать? Что же она раньше этого не показывала?

Но писать Мэри, оказывается, не может, из-под стержня ручки выходят штрихи и каракули. Обреченно скривившись в сторону Каролине, она засовывает блокнот и ручку обратно в сумочку. Просто хотелось проверить! Не то чтобы Каролине поняла, она, похоже, и не хочет понимать, наоборот, смотрит на Мэри с чем-то уже напоминающим брезгливость. Мэри чуть улыбается. Что ж — не все в этом мире любят друг друга.

Теперь она достает косметичку, вынимает пару влажных салфеток, и торопливо оглядевшись — никто не видит? — засовывает руку под блузку и протирает под мышками. Следующей салфеткой проводит по лицу, поглядывая в зеркальце. Секундой позже она наносит тональный крем на подбородок, щеки и лоб, потом размазывает его пальцами круговыми массирующими движениями, как показывала та хорошенькая визажистка по телевизору. Чуть-чуть румян на скулы. Теперь припудрить все это великолепие. Пара штрихов тушью и помадой — и хоп! — чур, я в домике. За таким лицом ее ни один журналист не найдет.

В этот же миг самолет касается земли. Мэри убирает зеркальце в косметичку, достает расческу, несколькими быстрыми движениями поправляет волосы, пока самолет едет по бетонной полосе, — а потом сидит, положив руку на защелку пристяжного ремня, готовая подняться в тот же миг, как погаснет красная надпись. Каролине следит за ней.

— Вы только не переживайте, пожалуйста, — говорит она.

Мэри любезно улыбается в ответ. Она и не переживает. Ничуть.

А я переживаю. Еще как.

Времени всего четверть девятого вечера, а я сижу взаперти в своем гостиничном номере. Та же тюремная камера. Попросторнее, конечно, и значительно удобнее, но так же заперта и закрыта от мира. А я сижу на кровати и перебираю кнопки телевизионного пульта точно так же, как делала это шесть лет подряд. Разочарованная. Униженная. Встревоженная.