королева забвения
Открываю глаза и осматриваюсь. Уже сумерки. Цвета в комнате потускнели. Сажусь в постели, зажигаю ночник, пытаясь отделаться от ощущения, что кровать покачивается, как вагон. Нет, ничего не качается. Я — Мэри. Я сижу в гостевой спальне, а там, подо мной — желтая гостиная, где только что завершилось судилище. Там внизу кто-то проходит по паркету, но я не могу разобрать, Пер или Анна. Хотя сейчас мне в общем-то плевать на обоих. У меня идет мой собственный суд. Подсудимая сидит в поезде на Эребру, она крепко спит, и ее голова покачивается в такт качанию вагона.
Кого она думает обмануть, когда запускает свои цепкие пальцы в прошлое, когда выхватывает оттуда несколько тщательно отобранных крошек, не прикасаясь ко всему остальному? Неужели не помнит, как МэриМари, сидя в той самой пиццерии, прижималась бедром к Торстену, чтобы несколько часов спустя накрыть ладонью ширинку Сверкера? Вероломная — с самого начала. А забыла она, как на другой день после выпускного экзамена плюнула в лицо плачущей Ренате и крикнула, что хватит с нее сумасшедших старух? А что тяжелобольного отца она навестила в больнице от силы пять раз за четыре года? Не говоря уж о том, что шестнадцатью годами позже случилось в палате Каролинского госпиталя?
Нет. Никто не имеет права забывать. А Мари особенно.
Пусть знает. Мы росли с ней в доме, где каждый новый день отменял предыдущий, где лишь пара-тройка воспоминаний плавали по поверхности, как осенние листья по глади воды, а все прочее оседало на дне и тонуло в молчании. Позволялось говорить о приключениях папиного детства. И о мамином свадебном платье, собственноручно сшитом ею из плотного блестящего шелка «дюшес». Из прочего обсуждать можно было только клиентов химчистки. Какие среди них придурки попадаются! Взять хоть бабу, вообразившую, будто ей выведут чернильное пятно с книги! Или того жениха, который все никак не хотел признать, что его фрачная сорочка испорчена навсегда — это ж надо, угваздал в вине оба рукава по самый локоть! А тот грязнуля учитель, ему, видите ли, надо раз в неделю наглаживать старые фланелевые брюки, а на нормальную чистку денег жалко! Стоило папе только коснуться этих брючат утюгом, как по всему помещению разливался стойкий запах мочи. После такой петрушки приходилось выносить и брюки и утюг в сад и гладить их там по-быстрому, даже зимой. А старикан ничего не замечает, знай кивает и благодарит, когда приходит их забирать.
Вокруг вообще одни придурки, так что и общаться с ними незачем. Папа не любил суеты в доме, а маме всегда было трудно со шведами. Однажды ее пригласил на чашку кофе кто-то из соседей. Она причесывалась целый час перед выходом, и все равно через полчаса вернулась лохматая. Прошла дерганой походкой по дорожке, поднялась на крыльцо, вошла в дом и с грохотом захлопнула дверь. Она хранила молчание до самого вечера, а когда заговорила, голос ее звучал еще резче, чем раньше. Мээ-ррри! Клупая тефф-чонка!
Папа стеснялся ее акцента и никогда не позволял ей разговаривать в химчистке с клиентами. Особенно он стыдился, что она не может как следует выговорить имя собственной дочери. Ребенка звать Мари, какого черта? Неужели трудно запомнить раз и навсегда? Дальше этого, до настоящей перебранки дело не доходило, и все равно мамин голос звучал пронзительно и жалобно, а папин бас делался все ниже, уходя в злобное бормотанье.
Но большей частью дома у нас было тихо, и день исчезал за днем, не оставляя следа. Когда перед домом останавливалась «скорая» и Ренате уводили, нельзя было вспоминать, что такое бывало и раньше. Когда другая машина несколько часов спустя останавливалась перед приютом, чтобы оставить там шести-, или семи-, или восьмилетнюю девочку, няньки только головой качали. Этого ребенка привозят сюда каждые полгода, почему она притворяется, будто первый раз сюда попала? И почему не может назвать своего имени?
Подойдя к окну, чтобы посмотреть на улицу, я неожиданно вижу лицо в черном квадрате стекла. Сперва кажется, будто это Ренате, я узнаю острый подбородок и плотно сжатые губы, но тут же понимаю, что глаза и нос принадлежат Херберту. Так оно, собственно, и есть. Два чужака живут во мне, два человека, никогда не понимавших один другого и которых я сама даже не попыталась понять. И все же я им улыбаюсь. Много лет я никак не могла вспомнить их лиц, а раз я вижу их теперь, значит, память моя ожила. Может, я и говорить смогу. Прижимаюсь лбом к стеклу и упираюсь языком в передние зубы, чтобы начальный звук маминого имени мог выкатиться изо рта. Но усилия напрасны, язык соскальзывает, изо рта вылетает единственный слог. Аль…
Вдруг нападает дикая жажда, страшно хочется пить. Открываю дверь и ступаю в полуосвещенный коридор. Лишь сделав несколько шагов, я понимаю, что иду раскинув руки, будто собираясь взлететь. Пальцы босых ног тонут в красном ворсе ковра. Кто-то снял с меня колготки и туфли, пока я спала, но остальная одежда на мне — та же, что была на конференции. Почти та же. Пиджака нет, блузка мятая и наполовину выбилась из юбки. И ладно. Сойдет. В доме тихо, ничто не указывает на коктейль-парти в желтой гостиной или парадный ужин в большой столовой. Имею право спуститься в кухню попить примерно в том, в чем захочу.
В нижнем холле темно, только из-за полуоткрытой двери пробивается бледная полоска света. Бреду туда, не замечая, что руки у меня по-прежнему растопырены в стороны, пока не дохожу до двери, тут я, спохватившись, опускаю их и осторожно заглядываю в комнату. Анна сидит в зеленом кресле спиной ко мне, на столе перед ней бокал вина. Она не видит, что я открыла дверь и вхожу в комнату, приходится кашлянуть, чтобы она повернула голову.
— МэриМари, — говорит она. — Ты встала? Может, лучше еще полежать?
Я качаю головой и, схватив несуществующий стакан, изображаю, что пью. Анна несколько раз хлопнула глазами, пока не поняла.
— Ты хочешь пить? Дать тебе?
Я киваю. Она улыбается с облегчением.
— Сядь посиди, я сейчас все сделаю. Может, поешь? Бутербродик?
Я мотаю головой.
— О'кей. Я сейчас.
Сажусь на диван, осматриваюсь. Комната маленькая, но я не сразу замечаю, что в ней нет окон — она находится в центре дома. Зато одна из стен — кирпичная с оставленными на ней островками старой побелки. Архитектор позволил себе сохранить кусочек прошлого в доме, во всех прочих отношениях отрицающем время.
— Как тебе наша библиотека? — спрашивает Анна, и только теперь я вижу на других стенах книжные полки. Ее не было всего минуту, однако у нее на подносе и минералка, и апельсиновый сок, и даже блюдце с крохотными тарталетками.
— От обеда остались. — Она кивает на блюдце, ставя поднос на стол. — Съешь кусочек, может, аппетит вернется.
Чуть улыбаясь, тяну руку за минералкой. Анна поднимает с зеленого кресла что-то вроде папки и кладет себе на колени. Перехватив мой взгляд, проводит рукой по коричневой обложке. И тут я вижу — это альбом. Старомодный фотоальбом в кожаном переплете.
— Бильярдный клуб «Будущее», — говорит она.
Юный Пер серьезно смотрит в объектив, за его спиной рядком остальные. Риксдаг, места для посетителей. Сверкер демонстрирует свой массивный профиль. Магнус положил локти на спинку переднего кресла и подпирает голову руками. Мое лицо виднеется где-то в глубине. За прошедшие годы цвета сильно поблекли.
— Мне было так одиноко, — говорит Анна.
На мгновение становится тихо. Она убирает темную прядь со лба.
— Никогда не понимала, в чем я провинилась. За что меня звали воображалой.
Я смотрю на нее, склонив голову набок. Мы знакомы больше тридцати лет, но я впервые слышу, что в ее жизни не все идеально. Она пристально глядит мне в глаза.
— Я все пыталась понять, что это значит, — продолжает она. — В переводе на язык взрослых. Пожалуй, высокомерная. Или заносчивая. А разве я такая? Как, по-твоему, — я заносчивая?